Обэриуты. Серебряный век

Вода была очень черна. У Андрей Семёновича забилось сердце.

В это время проснулась собака Андрея Семёновича. Андрей Семёнович подошел к окну и задумался.

Вдруг что-то большое и темное пронеслось мимо лица Андрея Семёновича и вылетело в окно. Это вылетела собака Андрея Семёновича и понеслась как ворона на крышу противоположного дома. Андрей Семёнович сел на корточки и завыл.

В комнату вбежал товарищ Попугаев.

– Что с вами? Вы больны?– спросил товарищ Попугаев.

Андрей Иванович молчал и тер лицо руками.

Товарищ Попугаев заглянул в чашку, стоявшую на столе.

– Что это тут у Вас налито?– спросил он Андрея Ивановича.

– Не знаю,– сказал Андрей Иванович.

Попугаев мгновенно исчез. Собака опять влетела в окно, легла на свое прежнее место и заснула.

Андрей Иванович подошел к столу и вылил из чашки почерневшую воду. И на душе у Андрея Ивановича стало светло.

Даниил Иванович Хармс

Абрам Демьянович Пентопасов громко вскрикнул и прижал к глазам платок. Но было поздно. Пепел и мягкая пыль залепила глаза Абрама Демьяновича. С этого времени глаза Абрама Демьяновича начали болеть, постепенно покрылись они противными болячками, и Абрам Демьянович ослеп.

Слепого инвалида Абрама Демьяновича вытолкали со службы и назначили ему мизерную пенсию в 36 рублей в месяц.

Совершенно понятно, что этих денег не хватало на жизнь Абраму Демьяновичу. Кило хлеба стоило рубль десять копеек, а лук-порей стоил 48 копеек на рынке.

И вот инвалид труда стал все чаще прикладываться к выгребным ямам.

Трудно было слепому среди всей шелухи и грязи найти съедобные отбросы.

А на чужом дворе и саму-то помойку найти нелегко. Глазами-то не видать, а спросить: где тут у вас помойная яма? – как-то неловко.

Оставалось только нюхать.

Некоторые помойки так пахнут, что за версту слышно, другие, которые с крышкой, совершенно найти невозможно.

Хорошо, если дворник добрый попадется, а другой так шуганет, что всякий аппетит пропадет.

Однажды Абрам Демьянович залез на чужую помойку, а его там укусила крыса, и он вылез обратно. Так в тот день и не ел ничего.

Но вот как-то утром у Абрама Демьяновича что-то отскочило от правого глаза.

Абрам Демьянович потер этот глаз и вдруг увидел свет. А потом и от левого глаза что-то отскочило, и Абрам Демьянович прозрел. С этого дня Абрам Демьянович пошел в гору.

Всюду Абрама Демьяновича нарасхват.

А в Наркомтяжпроме, так там Абрама Демьяновича чуть не на руках носили.

И стал Абрам Демьянович великим человеком.

1936 год

Даниил Иванович Хармс

– Есть ли что-нибудь на земле, что имело бы значение и могло бы даже изменить ход событий не только на земле, но и в других мирах? – спросил я своего учителя.

– Есть,– ответил мне мой учитель.

– Что же это? – спросил я.

– Это… – начал мой учитель и вдруг замолчал.

Я стоял и напряженно ждал его ответа. А он молчал.

И я стоял и молчал.

И он молчал.

И я стоял и молчал.

И он молчал.

Мы оба стоим и молчим.

Хо-ля-ля!

Мы оба стоим и молчим.

Хэ-лэ-лэ!

Да, да, мы оба стоим и молчим.

Даниил Иванович Хармс

Я поднял пыль. Дети бежали за мной и рвали на себе одежду. Старики и старухи падали с крыш. Я свистел, я громыхал, я лязгал зубами и стучал железной палкой. Рваные дети мчались за мной и, не поспевая, ломали в страшной спешке свои тонкие ноги. Старики и старухи скакали вокруг меня. Я несся вперед! Грязные,

Даниил Иванович Хармс (наст. фамилия Ювачёв) – поэт, прозаик, драматург, детский писатель. Первые его литературные произведения написаны в 1922 г. Уже в то время Хармс избрал себе не только судьбу писателя, но и псевдоним. В начале 1925 г. Хармс знакомится с поэтом А. Туфановым, основавшим “Орден Заумников”. Его идеи об особом восприятии пространства и времени, и вследствие этого – особом языке современной литературы, были близки Хармсу и оказали на него сильное влияние. Тогда же он сблизился с А. Введенским и вошел в созданную тем группу “чинарей”. Их союз продолжился в организованной Хармсом “Академии левых классиков”, преобразованной затем в ОБЭРИУ.

Произведения Хармса обэриутского периода озорны и причудливы. Но несмотря на их юмор, в центре внимания серьезные размышления о земном и небесном, о предназначении человека в реальном мире. Алогичность, абсурдность произведений Хармса во многом были предтечей несостоявшегося русского сюрреализма. После разгрома объединения последовал арест, затем ссылка; Хармсу пришлось уйти в сферу детской поэзии, в этот период его все больше привлекает проза. Вторично Хармс подвергся аресту в августе 1941-го, был направлен в психиатрическую больницу, где и умер 2 февраля 1942 года.

Стих Петра Яшкина

Мы бежали как сажени

на последнее сраженье

наши пики притупились

мы сидели у костра

реки сохли под ногою

мы кричали: мы нагоним!

плечи дурые высоки

морда белая востра

но дорога не платочек

и винтовку не наточишь

мы пускали наши взоры

небо падало завесой

опускалося за лесом

камни прыгали в лопату

месяц солнцу не чета

сколько времени не знаю

мы гналися за возами

только ноги подкосились

вышла пена на уста

наши очи опустели

мох казался нам постелью

но сказали мы нарочно

чтоб никто не отставал

на последнее сраженье

мы бежали как сажени

как сажени мы бежали

Пропадай кому не жаль!

1927
* * *

Все все все деревья пиф

Все все все каменья паф

Вся вся вся природа пуф

Все все все девицы пиф

Все все все мужчины паф

Вся вся вся женитьба пуф

Все все все славяне пиф

Все все все евреи паф

Вся вся вся Россия пуф

Октябрь 1929
* * *

Ходит путник в час полночный,

прячет в сумку хлеб и сыр,

а над ним цветок порочный

вырастает в воздух пр.

Сколько влаги, сколько неги

в том цветке, растущем из

длинной птицы в быстром беге

из окна летящей вниз.

Вынул путник тут же сразу

пулю – дочь высоких скал.

Поднял путник пулю к глазу.

Бросил пулю и скакал.

Пуля птице впилась в тело,

образуя много дыр.

Больше птица не летела

и цветок не плавал пр.

Только путник в быстром беге

повторял и вверх и вниз:

“Ах, откуда столько неги

в том цветке, растущем из”.

17 апреля 1933
Постоянство веселья и грязи

Вода в реке журчит, прохладна,

и тень от гор ложится в поле,

и гаснет в небе свет. И птицы

уже летают в сновиденьях.

стоит всю ночь под воротами

и чешет грязными руками

и топот ног, и звон бутылок.

Проходит день, потом неделя,

потом года проходят мимо,

и люди стройными рядами

в своих могилах исчезают.

А дворник с черными усами

стоит года под воротами

и чешет грязными руками

под грязной шапкой свой затылок.

И в окнах слышен крик веселый,

и топот ног, и звон бутылок.

Луна и солнце побледнели,

созвездья форму изменили.

Движенье сделалось тягучим,

и время стало как песок.

А дворник с черными усами

стоит опять под воротами

и чешет грязными руками

под грязной шапкой свой затылок.

И в окнах слышен крик веселый,

и топот ног, и звон бутылок.

14 октября 1933
Что делать нам?

Когда дельфин с морским конем

игру затеяли вдвоем

о скалы бил морской прибой

и скалы мыл морской водой.

Ревела страшная вода.

Светили звезды. Шли года.

И вот настал ужасный час:

меня уж нет, и нету вас,

и моря нет, и скал, и гор,

и звезд уж нет; один лишь хор

звучит из мертвой пустоты.

И грозный Бог для простоты

вскочил и сдунул пыль веков,

и вот, без времени оков,

летит один, себе сам-друг.

И хлад кругом, и мрак вокруг.

15 октября 1934
Физик, сломавший ногу

Маша моделями вселенной,

выходит физик из ворот.

И вдруг упал, сломав коленный

сустав. К нему бежит народ.

Маша уставами движенья,

к нему подходит постовой.

Твердя таблицу умноженья,

студент подходит молодой.

Девица с сумочкой подходит,

старушка с палочкой спешит.

А физик все лежит, не ходит,

не ходит физик и лежит.

23 января 1935
Неизвестной Наташе

Скрепив очки простой веревкой, седой старик читает книгу.

Горит свеча, и мглистый воздух в страницах ветром шелестит.

Старик, вздыхая, гладит волос и хлеба черствую ковригу

Грызет зубов былых остатком, и громко челюстью хрустит.

Уже заря снимает звезды и фонари на Невском тушит,

Уже кондукторша в трамвае бранится с пьяным в пятый раз,

Уже проснулся невский кашель и старика за горло душит,

А я пишу стихи Наташе и не смыкаю светлых глаз.

23 января 1935
* * *

Шел Петров однажды в лес.

Шел и шел и вдруг исчез.

“Ну и ну, – сказал Бергсон, -

Сон ли это? Нет, не сон”.

Посмотрел и видит ров,

А во рву сидит Петров.

И Бергсон туда полез.

Лез и лез и вдруг исчез.

Удивляется Петров:

“Я, должно быть, нездоров.

Видел я – исчез Бергсон.

Сон ли это? Нет, не сон”.

(1936–1937)
Из дома вышел человек

Из дома вышел человек

С дубинкой и мешком

И в дальний путь,

И в дальний путь

Отправился пешком.

Он шел все прямо и вперед

И все вперед глядел.

Не спал, не пил,

Не пил, не спал,

Не спал, не пил, не ел.

И вот однажды на заре

Вошел он в темный лес.

И с той поры,

И с той поры,

И с той поры исчез.

Но если как-нибудь его

Случится встретить вам,

Тогда скорей,

Тогда скорей,

Скорей скажите нам.

1937

Дворник с черными усами - один из зловещих персонажей поэзии и прозы Хармса. Дворники издавна состояли в тесной связи с полицией и обычно присутствовали при обысках и арестах.

24 января 1928 года в ленинградском Доме печати прошло первое публичное выступление обэриутов – «Три левых часа» – состоявшее из трех частей:
час первый – выступление поэтов А. Введенского, Д. Хармса, Н. Заболоцкого, К. Вагинова, И. Бахтерева;
час второй – показ спектакля по пьесе Д. Хармса «Елизавета Бам» (композиция Д. Хармса, И. Бахтерева и Б. Левина, декорации и костюмы И. Бахтерева, роли исполняли Грин (А. Я. Гольдфарб), Павел Маневич, Юрий Варшавский, Е. Вигилянский, Бабаева и Этингер);
час третий – показ монтажного кинофильма «Мясорубка», созданного Александром Разумовским и Климентием Минцем.

Из приготовлений Хармса к вечеру «Три левых часа» интересна запись в его записной книжке – задание себе самому на 21 января: «Сходить к В. Улитину относительно клаки». Неуверенность Хармса в доброжелательности зрителей не случайна. В середине 1920-х борьба разных литературных группировок происходила не на жизнь, а на смерть, и в начале 1928 года такие «традиции» далеко еще не отошли в прошлое. Можно было ожидать всего, чего угодно: от простого освистывания до попыток срыва вечера. Поэтому Хармс решает позаботиться заранее о «группе поддержки», т.е. «клаке».
Неожиданность подстерегала зрителей сразу после выступления Хармса. Закончив свою речь, поэт достал из кармана жилета часы. Взглянув на них, он призвал зрителей к тишине и объявил, что в это самое время на углу Невского проспекта и Садовой улицы (тогда они назывались соответственно проспект 25 Октября и улица имени 3 Июля) выступает со своими стихами поэт Николай Кропачев. Это был эксперимент с нарушением единства пространства.
Только теперь зрители поняли, почему имя Кропачева было набрано на афише вечера вверх ногами… На сцене возникла пауза, а в это же самое время в центре города Кропачев начал читать свои стихи удивленным прохожим. Таким оригинальным способом обэриуты решили побочную задачу: стихи Кропачева были откровенно слабыми, и выпускать его на сцену не хотелось. Поэтому вернувшегося до первого антракта поэта «предъявили» зрителям, но повторять уличное выступление не дали, несмотря на доносившиеся из зала требования. К тому же стихи Кропачева не предоставлялись для предварительной цензуры, как тексты остальных поэтов. (

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Чёрная вода далеко внизу – это Стикс, река мёртвых. И если сейчас закрыть глаза, оттолкнуться от края и отдаться ветру – это с большой вероятностью тебя убьёт. Ледяные волны примут в себя, сомкнутся над головой, и всё. Всё.


«Маргарита, я прошу тебя».

«Маргарита, пора».

«Антиохийская, не заставляй себя ждать».


Нет смеха, нет слёз, и иногда кажется, что земли под ногами тоже нет.

Хватит. Пожалуйста, хватит.


Маргарита кашляет, потому что это вторая в её жизни сигарета. Ей сейчас очень хочется оттолкнуться и упасть. Исчезнуть в чёрной воде.

Но в этом нет никакого смысла.



Когда Маргарита поднимает руку, расчерченную шрамом, священное пламя, послушное, следует каждому её движению. Для любого беса оно смертельно, а вот на ней ожогов не оставляет совсем.


– Ты не устаёшь? – Азраэль сидит рядом с раскрытыми крыльями, чтобы спрятать её в тени, и щурится на солнце.


– Не неси ерунды, – Антиохийская поводит плечом, строго хмурясь, несмотря на то, что на душе сейчас легко и тихо.


Ей нельзя говорить о том, что устала, даже если она на самом деле очень-очень устала. Святая подаёт большие надежды и хочет их оправдать. Для этого приходится много работать, поэтому кроме Азраэля у Антиохийской никого нет.


А ещё потому что она чистая, колкая и прямая. Слова, которые она проговаривает, иглы, в которые она превращает каждый свой взгляд, отталкивают всех, кроме того, кто поднял её сюда на своих крыльях.


Маргарита плетёт для него венок из полевых цветов и боится, что её иглы его не пугают, только потому что он ангел, и им до него не достать.

Она чистая, колкая, прямая, и у неё совсем нет времени на пустую болтовню.


– Святая великомученица Маргарита Антиохийская, пора, – на ступеньках Сефирота появляется апостол, и Марго порывисто вздыхает, не дослушав до конца.


Полевые цветы приходится выпустить из рук, встать молча, уйти не оборачиваясь. Оборачиваться она не любит, потому что знает, что может не вернуться, и от этого тяжелее становится уходить.


Венок она так и не заканчивает, потому что возвращается из сражения с перебитыми пальцами.



Екатерина Александрийская появилась на Небесах всего-то через год после Марго, такая бесконечно светлая, мягкая и живая.

Её любили.

От неё не требовали ни с кем биться насмерть, никого убивать, берегли от сражений, кутали в шаль, когда поднимался ветер.


Маргарита настолько ненавидела Александрийскую святую, что в упор смотреть на неё отказывалась. Только мимо, только сквозь. Так, как будто её не существует и не существовало никогда.


Екатерина, по правде говоря, отвечала тем же и только однажды всего на какую-то секунду задержала на Антиохийской взгляд, лишь потому что алые кудри не могут не привлекать внимания, но уже от этой секунды Марго хотелось сжечь её на костре, как через пару веков испанская инквизиция будет сжигать ведьм.



– Да мне плевать на то, как с ней все носятся, – широкие рукава соскальзывают, обнажая бледную кожу почти до локтя, но Антиохийская упорно одёргивает их и переходит на шёпот. – Я не понимаю, почему она в лике великомучениц? За что?


Азраэль встряхивает крыльями и молчит. Он часто не знает ответы на вопросы, которые она задаёт, но именно сейчас почему-то чувствует себя виноватым.


– Когда её поймали, с небес спустился ангел и не позволил пытать, – у Марго голос звучит надломленно и больно, и она сама вся какая-то надломленная и больная, и на это очень тяжело смотреть. – Где же вы были, когда меня топили? Когда мне под рёбра вгоняли вилы? Даже Дьяволу было больше дела.


Она не выносит вспоминать о своей смерти, думать об этом, говорить, но молчать – молчать сейчас у неё тоже не получается.


– Ты знаешь, как я умирала? Это было очень больно, Азраэль, и очень страшно, – когда Маргарита рассказывает, она очень старается не поднимать на ангела глаз, потому что боится увидеть в нём такую же пустоту, как у других. – Что я сделала не так? Я что, молилась недостаточно? Верила мало?


Только не про неисповедимые пути, только не сейчас.


– Марго... – Азраэль начинает и запинается на полуслове.


Ответ он на самом деле знает, но ещё он знает, что если его все-таки озвучит, Маргарита будет ненавидеть его почище Александрийской.


«Ты сама на всё это пошла. Сама всё это выбрала. И тебе, по правде говоря, больше совсем некого винить».


Вместо ответа Аз делает то, чего никогда не позволял себе раньше, обнимает святую, притягивает к себе и стискивает зубы, потому что, чтобы не сказать лишнего, лучше не говорить ничего. И если даже она сейчас окажется сплошными иглами – пусть. Маргарита замирает оттого что в груди расползается тепло, словно от глотка крепкого алкоголя.


– Антиохийская, не заставляй себя ждать.


– Какого чёрта... – сплёвывает святая, и это первый раз, когда она вообще поминает чёрта в господнем чертоге. Первый из многих тысяч.


И наверное, ей хотелось постоять вот так ещё пару секунд, но Небеса снова дёргают в бой, и Маргарита уходит не оборачиваясь.


Никакого тепла в груди не остаётся.



– Маргарита, – голос-колокольчик, голос-мёд и весенний ветер, и надо отдать должное, Антиохийская совсем не думала, что он будет таким, гораздо ниже и гораздо приятней, но когда этот голос произносит её имя, Марго всё равно кажется, что её испачкали. – Ты не хочешь побыть с нами?


«С нами», потому что Александрийская святая почти никогда не бывает одна.


Екатерина приторно добрая и мерзко счастливая, а у Антиохийской новый шрам после битвы за девятый сектор. Это так, господи, просто и больно, что сводит с ума. Марго презрительно фыркает, и вокруг нимба взметается сноп багровых искр.


– Во дни войны можно было бы найти себе более пристойное занятие, чем восторженно радоваться погоде, великомученица Екатерина.


От Алексадрийской пахнет полевыми травами: вереском, алтеем и – немного – полынью.

А Маргариту почти всегда преследуют только запахи крови и гари.


– Тебе не нравится, как все они на меня смотрят? – неожиданно спрашивает Екатерина прямо в лоб. – Я тебе не нравлюсь?


– Да кто ты такая, чтобы я вообще имела о тебе хоть какое-то мнение, – кривится в ответ Марго.


«Дать бы тебе в челюсть».


– Это называется гордыня, Антиохийская, – спокойно сообщают ей.


– А когда ты поёшь здесь песни, а люди умирают на войне – это как называется? Ах да, тебя же так любят. Тебе же можно быть не такой, как другие. Не испытывать страха, не смотреть на все эти смерти, не пачкать в крови руки. Ты хоть знаешь, как это больно? – голос затихает к концу фразы, потому что Маргарита совсем не то хотела сказать, но больше она не говорит ничего.


Антиохийская ощущает себя так, будто изнутри её жжёт собственное же пламя.


Слезы высыхают прежде, чем успевают упасть на землю.



– Вот странно. Я совсем не могу тебя ненавидеть, – Екатерина звучит насмешливо и в то же время грустно.


А Марго кажется, что она может, и очень даже.

Екатерина говорит это, когда приходит в лазарет, откуда Антохийская сбежать не может, потому что с раненой ногой это чертовски отвратительно получается. В окно сквозь приподнятую занавеску светит только луна, заливая серебром проёмы меж досками в полу.


– Чего пришла? – теперь Марго приходится смотреть убийственно прямо, и если бы она была ведьмой, её слова давно бы уже превратились в яд.


– Ты хотела меня ударить? – Екатерина говорит тихо, нараспев, и с такой тоской, что душу ломит. – Ну вот я, стою перед тобой. Бей.


У неё такой спокойный взгляд – думает, не хватит духу. Думает, рука не поднимется. Духу хватает, рука поднимается, и Екатерина отступает назад, не проронив не звука. Удар был крепкий и Антиохийская правда давно хотела. Но злость утекает от этого, оставляя за собой бессилие.


– Теперь, Маргарита, нам надо поговорить, – Александрийская, стирая кровь, улыбается. – Скажи. Ты чувствуешь себя... живой?


– Что? – Марго внутренне вздрагивает, внешне брезгливо щурится.


– Ты должна чувствовать себя очень живой. Тебе не нужно им всем улыбаться, ни с кем елейничать, выбирать слова. Очень свободная. Очень сильная. Ты нужна мне. Потому что мне кажется, что рядом с тобой я тоже смогу чувствовать себя настоящей.


Всё оказывается так просто и так отвратительно.

Марго даже замирает на секунду, потому что никак не ожидала, что Александрийская святая окажется настолько жалкой. Злость утекает, а досада остаётся и заполняет почти до краёв.


– Меня раздражает в тебе всё, начиная с твоего имени и кончая цветом твоих волос, – шипит Марго. – Все, что с тобой связано... – начинает Антиохийская, – мне противно, – хочет сказать она, но договорить не успевает, потому что её лицо вдруг берут в ладони, а её губы целуют чужие губы.


Мир замирает. Сердце останавливается. И прежде, чем Екатерина получает второй удар, проходит ровно две с половиной секунды.


– Послушай меня! – она говорит шёпотом, но это всё равно оглушительно. – Мне не нужно их внимание, их улыбки, их любовь. Все, что мне нужно – это ты, потому что только с тобой я могу чувствовать себя живой.


«Да что ты знаешь, Александрийская. Что ты знаешь об этом чувстве, потому что я – не знаю ничего».


– Я хочу быть твоей.


– Это мерзко.


– Но у тебя нет выбора, – лукаво смеётся Екатерина ей в спину, но лучше бы воткнула нож.



– Нет, Азраэля перевели в восточную часть Неба, поэтому здесь он ещё не скоро появится, – хмыкает архангел в приёмной и, хмурясь, перебирает бумажки, – кстати, чуть не забыл, ты теперь в отряде с новенькой... Катерина, кажется... Позаботься о ней, хорошо?


– О, нет! – Марго втягивает сквозь зубы воздух, и ей тогда очень везёт, потому что крепкой ругани она ещё не знает. – Какое-то другое место есть?


– Что? – тупо переспрашивает ангел.


– В другом отряде.


– А, нет, только недавно всех переформировали, так что сейчас строго...


– Да что ж за наказание-то! – Антиохийская уходит, не дослушав до конца.


Екатерину все любят, ей все доверяют, а ещё она умеет незаметно и очень хорошо в чём-то убеждать и хитро подстраивать мир под себя.


А сейчас она стоит в проёме, плечом опираясь на дверной косяк, довольная до неприличия.

И на лице у неё написано что-то вроде «я же говорила» и «тебе от меня не скрыться».


От желания врезать ей в челюсть ещё хоть раз у Антиохийской сводит пальцы.



Екатерина оказывается совсем слабенькой. У неё нет священного пламени, и даже мечом она не владеет. Все, что она может, это лечить, но по иронии, когда утихает бой, именно Маргарите в первую очередь требуется её помощь.


У Антиохийской получается только лежать на спине и смотреть в иссиня-тёмное небо, потому что малейшая попытка пошевелиться отдаётся болью во всём теле.


– Гляжу кое-кто обзавёлся небольшой царапиной, – Екатерина подскакивает откуда-то сбоку и с размаху садится по-турецки. – Признайся, это специально для того, чтобы я тебя подлечила.


– Я тебя убью нахрен за такие шуточки! – рычит Марго, хотя ей сейчас даже дышится тяжело.


– Ну и ну... – Катерина снисходительно качает головой, разрывая пропитанную кровью ткань, и резюмирует. – Это явно будет не сегодня.


От её рук исходит тепло, мягкое мятное сияние, но рана всё равно поначалу очень плохо затягивается, в ушах шумит, а картинку в глазах смазывает неплотной дымкой, так что остаётся только маленький расплывчатый силуэт и бескрайнее чёрное небо. Но Екатерина держит крепко в своих руках, и не отпускает.


– Давай Маргарита, борись, – бормочет она под нос. – Ты же сильная.


– Что ты несёшь все время? – досадливо спрашивает Антиохийская, едва находит в себе силы подняться и говорить.


– Ты сильная, а у меня ничего нет, –

Александрийская отвечает на самом деле очень уклончиво. – Они тебя боятся и уважают. Меня просто любят. И я их люблю. И неизвестно, что из этого убьёт нас быстрее.


– Быстрее убьёт пустая болтовня, – мрачно подмечает Антиохийская. – Идём.


Екатерина не спорит о том, что наверное, пустая болтовня всё же лучше, чем неловкое молчание – она поднимается, и тут же бессильно оседает обратно на песок, а в ответ на немой вопрос пристыженно демонстрирует глубокий порез под рёбрами, из которого до сих пор ещё сочится кровь. У неё, конечно, хватило бы сил и его вылечить, если бы она только что не извела всё, что было, на Антиохийскую.


– Я думала ты просто благодетельная святоша, а ты, оказывается, ещё и дура, – говорит Марго вместо благодарности.


Самоотверженная дура.

Екатерина смеётся.


– Я тебя люблю, Маргарита Антиохийская, но характер у тебя мерзкий.



Когда наступает весна, на Сефирот спускаются густые туманы, и стоят днями. Екатерина выныривает из дверного проёма на балкон сразу же вслед за Антиохийской святой и ловким движением поднимает её юбки так, что они взметаются в воздух, обнажая длинный неровный шрам на голени.


– Если ты ещё раз так сделаешь, я разобью твоё лицо, – вкрадчиво проговаривает Марго, наматывая волосы Александрийской на кулак.


– Ладно-ладно, – сразу же сдаётся та, в послушном жесте вскидывая вверх ладони. – Ты жутко скучная.


– Я терплю тебя рядом. Но не злоупотребляй моим терпением.


Александрийская ничего не отвечает, она достаёт сигарету и долго раскуривает её дрожащим на ветру огоньком. Из них двоих первой начинает курить именно она, и это немного странно.

Хорошая девочка.

Святая Великомученица.


Они ещё долго стоят молча под северной башней, может, именно потому что здесь так хорошо слышно ангельский хор.


– Сегодня что-то особенно грустное поют. Слышишь, Маргарита? – Екатерина затягивается, и искоса поглядывает на алые кудри. – Кто я для тебя?


– Никто, – Маргарита отворачивается. – Ты любишь, я позволяю тебе себя любить. Очень просто.


– Это хорошо, – Александрийская свешивается с перил, выпуская изо рта струю дыма, которая сразу же смешивается с клубами утреннего тумана. – Это хорошо. Значит, можно не бояться.



Когда это случилось точно, Маргарита не помнит.


Столетия текут сквозь пальцы, оставляя за собой обрывки памяти.

Когда ей исполнилось пятнадцать – она умерла.


В шестнадцать её первый раз поцеловали, разбили и собрали заново.


Спасённому миру исполняется пятая сотня лет, и каждую её рану лечит Екатерина.


На пятнадцатой сотне Александрийская подбивает Марго вдохновить на подвиг французскую крестьянку. Жанну д"Арк, которая оказалась такой смелой и обезоруживающе отчаянной. Жанну, которую сожгли на костре инквизиции, как еретичку. Екатерина тогда растерянно ерошила волосы и обиженно бормотала, что, кажется, она сражалась не за это.


Впрочем, в конце первой тысячи лет Екатерина всё ещё улыбается.

«Я хочу быть твоей, и у тебя нет выбора».

Смеётся даже по прошествии стольких лет, и её пальцы тянутся к застежке на красном платье.


Ближе к концу девятнадцатой сотни на Небесах появляется этот Жан. Талантливый и очень проблемный главнокомандующий Жан Вианней, который курит втихушку на пятом этаже под лестницей.


Начинается двадцатая сотня, и Азраэль уже не может летать, потому что потерял крыло.


Ветер скользит по коже, будто лаская её. Предгрозовой запах наполняет лёгкие, а над Раем висит низкое чёрное небо, которое вскоре разразится ливнем. Маргарита лежит на широком подоконнике, а голова её покоится на коленях у Александрийской, и та иногда наклоняется, чтобы поцеловать.


– Хватит, – наконец твёрдо отстраняет её Марго. – Не хочешь продолжать, так не дразни.


– Тебе было одиноко и грустно, потому что рядом не было того, кто бы сказал тебе: святая великомученица Маргарита, ты стерва, – фыркает Александрийская, но навстречу всё-таки тянется.


Целует шею, ямочку меж ключиц, а потом – чуть левее, там где оставил свой след очередной шрам; пальцы ловко развязывают шнурок корсета, за столько лет она уже приноровилась.


Марго вдыхает предгрозовой воздух полной грудью и – это называется, чувствовать себя живой.


В конце второй тысячи лет начинается большая битва с Адом, которая приносит много раненых, тысячи, и помощь целительницы оказывается очень нужна в госпитале.


В конце второй тысячи лет прежде, чем уйти, Екатерина оглядывается, и долго смотрит на Антиохийскую святую.



– Так не бывает, – Марго запрокидывает голову к небу и смеётся так, что присутствующих колотит дрожь. – Так, блять, не бывает. Какого грёбаного чёрта, кто ей позволил?!


Кто позволил ей умереть, спасая чужие жизни. Отдать свою, всю до капли, чтобы они ещё ходили по этой земле, молились, улыбались.


Александрийская как будто живая, только очень бледная, но её холод и погасший нимб выдают своё. Она их любила, и это её уничтожило. И наверное, она знала, что когда-нибудь так случится. Может, ответь Антиохийская иначе в то утро, и ничего бы не произошло, или ей просто было бы чуть сложнее делать выбор.


Марго не хочет здесь быть, смотреть на это. Сочувствующих собирается много, и тошнить начинает от осознания того, что никто из них на самом деле её не знал.


Антиохийская идёт на пятый этаж, под лестницу, и там стреляет сигарету у небесного главнокомандующего. Поджигает прямо священным пламенем из-под пальцев, потому что нет сил возиться с зажигалкой. Курить Антиохийская никогда раньше не пробовала, а потому первая же затяжка заканчивается заканчивается кашлем, от которого слёзы по щекам текут. Правда, когда приступ заканчивается, соль со щёк никуда не девается, даже если её стирать.


– Надо же, никто, а дыра в груди, как будто вынули сердце, – растеряно бормочет Антиохийская, кусая фильтр.


«Если оно там когда-то было», – невесело усмехается она.


Жан предусмотрительно молчит или просто не понимает, что происходит.

Марго тушит сигарету о собственную ладонь и на прощание берёт ещё одну.

Чёрная вода далеко внизу – это Стикс, река мёртвых. И если сейчас закрыть глаза...

Но в этом нет никакого смысла. Марго давится проклятиями и сплёвывает горечью.

Она уже и так не может вздохнуть. Её уже и так раздавило и уничтожило. В груди и без воды в лёгких жжёт адским пламенем. Весело и больно.


– Маргарита, я ради всего святого тебя прошу. Отойди. От края.


– Когда святые умирают, они чем становятся? – она действительно отходит от края, но ещё – тыкается ему в грудь, доверчиво обнимает, как в первый раз, когда он забирал её с земли, пятнадцатилетнюю рыжую девочку.


– Ветром, дождём, наверное, облаками, – тихо отвечает Аз.

Ветер ласково гладит по щекам и целует в волосы, поднимая вверх вихри из опавших лепестков. Так подходит к концу две тысячи первая весна.


«Я люблю тебя, Маргарита Антиохийская», – в памяти остаётся голос, насмешливый и немного грустный.


«Андрей Иванович плюнул в чашку с водой…»

Андрей Иванович плюнул в чашку с водой. Вода сразу почернела. Андрей Иванович сощурил глаза и пристально посмотрел в чашку. Вода была очень черна. У Андрей Ивановича забилось сердце.

В это время проснулась собака Андрея Семёновича. Андрей Семёнович подошел к окну и задумался.

Вдруг что-то большое и темное пронеслось мимо лица Андрея Ивановича и вылетело в окно. Это вылетела собака Андрея Ивановича и понеслась как ворона на крышу противоположного дома. Андрей Иванович сел на корточки и завыл.

В комнату вбежал товарищ Попугаев.

— Что с вами? Вы больны? — спросил товарищ Попугаев.

Андрей Иванович молчал и тер лицо руками.

Товарищ Попугаев заглянул в чашку, стоявшую на столе.

— Что это тут у Вас налито? — спросил он Андрея Ивановича.

— Не знаю, — сказал Андрей Иванович.

Попугаев мгновенно исчез. Собака опять влетела в окно, легла на свое прежнее место и заснула.

Андрей Иванович подошел к столу и вылил из чашки почерневшую воду. И на душе у Андрея Ивановича стало светло.


«Как известно, у Безименского очень тупое рыло…»

Как известно, у Безименского очень тупое рыло.

Вот однажды, Безименский стукнулся своим рылом о табурет.

После этого рыло поэта Безименского пришло в полную негодность.


<август-сентябрь 1934>

«Ольга Форш подошла к Алексею Толстому…»

Ольга Форш подошла к Алексею Толстому и что-то сделала.

Алексей Толстой тоже что-то сделал.

Тут Константин Федин и Валентин Стенич выскочили на двор и принялись разыскивать подходящий камень. Камня они не нашли, но нашли лопату. Этой лопатой Константин Федин съездил Ольге Форш по морде.

Тогда Алексей Толстой разделся голым и, выйдя на Фонтанку, стал ржать по-лошадиному. Все говорили: «Вот ржет крупный современный писатель.» И никто Алексея Толстого не тронул.


«У дурака из воротника его рубашки торчала шея…»

У дурака из воротника его рубашки торчала шея, а на шее голова. Голова была когда-то коротко подстрижена. Теперь волосы отросли щеткой. Дурак много о чем-то говорил. Его никто не слушал. Все думали: Когда он замолчит и уйдет? Но дурак ничего не замечая продолжал говорить и хохотать.

Наконец Ёлбов не выдержал и, подойдя к дураку, сказал коротко и свирепо: «Сию же минуту убирайся вон.» Дурак растерянно смотрел вокруг, не соображая что происходит. Ёлбов двинул дурака по уху. Дурак вылетел из кресла и повалился на пол. Ёлбов поддал его ногой и дурак, вылетев из дверей, скатился с лестницы.

Так бывает в жизни: Дурак дураком, а ещё чего-то хочет выразить. По морде таких. Да, по морде!

Куда бы я ни посмотрел всюду эта дурацкая рожа арестанта. Хорошо бы сапогом по этой морде.