Истории про блокаду. Дневник другой Тани

Вспоминая блокаду Ленинграда, читаем рассказы тех, кто пережил 900 суровых дней и не сдался - выдержал...

Выдержали многое: холод (в топку шло всё, что горит, даже книги!), голод (норма выдачи хлеба - 150 граммов, ловили птиц, животных!), жажду (воду приходилось черпать из Невы), темноту (погас свет, стены домов покрылись инеем), гибель родных, друзей, знакомых...

27 января 1944 года была снята блокада с Ленинграда. Прошло 72 года. Целая жизнь... Читать об этом времени и тяжело, и больно. Для нынешних школьников блокада - давняя история.

Напомним, как шёл прорыв блокады сухими цифрами, а затем прочитаем рассказы-воспоминания о тех страшных днях.

15 января - В районе Пулковских высот 42-я армия перерезала врагам дорогу Красное Село - Пушкин.

17 января - Начались жестокие бои за Воронью гору - самую высокую точку Ленинградской области. 2-я ударная армия продолжает бои на ропшинском направлении.

20 января - В районе Ропши соединились передовые части 42-й армии и 2-й ударной армии и полностью окружили группировку врага.

21 января - Группировка противника уничтожена. Войсками Волховского фронта освобождён город Мга.

Вечером 27 января в честь полного освобождения Ленинграда от блокады на берегах Невы прогремел торжественный артиллерийский салют из 324 орудий.

Иной раз услышишь сравнение: «Прямо как в блокаду». Нет, не как в блокаду. И не дай Бог кому-нибудь ещё испытать то, что испытали взрослые и дети Ленинграда: кусочек хлеба блокадной выпечки - обычный дневной паёк - почти невесомый...

Но не было у жителей города, обречённых на голодную смерть, озлобленности. Общее горе, общая беда сплотила всех. И в тяжелейших условиях люди оставались людьми.

Об этом вспоминает жительница блокадного Ленинграда Евгения Васильевна Осипова-Цибульская. В те страшные годы она потеряла всю свою семью, осталась одна, но не пропала - выжила. Выжила благодаря тем, кто помог маленькой девочке остаться живой...

Паспорт Жене Осиповой выдали после войны, в 48-м году. Школу она окончила в 51-м, поступила на отделение журналистики филфака в Ленинградский университет, работала корреспондентом на Сахалине, в ленинградских газетах, библиотекарем, лектором. Выступала перед школьниками и рассказывала им о том, что пережила в войну.

Рассказы Евгении Васильевны не оставят вас равнодушными.

Е.В. Цибульская

Из рассказов о блокаде

«МИР» РАЗБИЛСЯ

Цветы держу в руке. С порога кричу:

Мама, посмотри! Ландыши в росе!-и останавливаюсь в дверях, зажмуриваясь.

Вся комната в блестящих букетах. Солнечные зайчики прыгают по стенам, потолку, полу. В ослепительном свете стоит на коленях мама и собирает осколки разбитого зеркала.

Это зеркало - от пола до потолка, в красивой раме - мы называли «миром». Оно отражало мир на улице. Осенью - летящие золотые листья с клёнов и лип, зимой - кружащиеся снежинки, весной - поющих птиц у нашей кормушки, а летом - солнечный свет и вваливающуюся из палисадника в открытое окно цветущую сирень. И всегда играющих во дворе девчонок и мальчишек.

Как же без «мира»? Я с горечью говорю:

Жалко... «Мир» разбился!

Доченька! Война! - отвечает мама и прячет заплаканное лицо в полотенце.

По радио передают речь Молотова: «Наше дело правое... враг будет разбит... победа будет за нами!»

ИВАН ЦАРЕВИЧ

Старший брат Иван на фронте сочинил для меня военную сказку и подписался «Иван Царевич». В каждом «треугольнике» приходило её продолжение. Но последнее письмо я не могла понять. Крупными буквами написано одно предложение: «У меня всё хорошо, только ноги притупились...»

Мама,- приставала я,- притупиться могут ножи, а ноги как?

Мама направилась к соседкам.

Успокойся, Андреевна! - утешали те. - По соображениям военной цензуры, нельзя Ивану сказать, что в армии с пайком туговато. Вот и написал кодом...

Я не знала, что такое «код», и срочно отправила на фронт послание: «Иван Царевич! Что за шутка с ногами? Я не знаю такой сказки».

В ответ пришло чужое письмо. Несколько раз перечитала: «Гангрена... ампутировали... агония... персонал... раненые...»

Что такое «гангрена» и «ампутировали»? Этих слов нет в словаре школьного учебника. Но главное я всё же уловила: мой Иван Царевич остался только в сказке:

Не гонял он волн морских,
Звёзд не трогал золотых,
Он дитя оберегал:
Колыбелечку качал... 

ДЕРЖИСЬ, МАЛЬЧИШКА!

Ну и зима была в 42-м! Лютая, снежная, долгая! И вся седая. Хмурились седые дома, поседели застывшие от холода деревья, сединой сугробов завернулись кусты и дороги. Воздух тоже седой и злой - нечем дышать...

Новый год начался с потерь. Первого января не стало деда Андрея. Через неделю умерли в один день две сестрички - Верочка и Тамарочка. Брат умер спустя несколько дней в топке круглой печки, греясь на тёплых кирпичах. Мама узнала об этом только утром, когда бросила туда зажжённую бумагу.

В отчаянии она разбивала печку топором, чтоб вытащить оттуда брата. Кирпичи не поддавались, крошились, железо изгибалось, а мама колотила по печке направо и налево, превращая её в развалины. Я сгребала колотый кирпич.

На другой день мама не могла подняться с кровати. Мне пришлось заняться хозяйством, поневоле сделаться «мальчишкой». Весь дом - моя забота: щепки, «буржуйка», вода, магазин.

От брата мне перешли не только его дела, но и одежда. Собираясь в очередь, я надевала его пальто, шапку-ушанку, валенки. Мне всегда было холодно. Я перестала раздеваться на ночь, зато ранним утром уже была готова к походу за едой. В очереди стояла долго. Чтобы не замёрзнуть, стукала нога об ногу и тёрла варежками лицо.

Женщины меня подбадривали:

Держись, малец! Вон какой «хвост» за тобой тянется...

Раз в булочной женщина, стоящая сзади, обратилась ко мне:

Парень! Мамка-то жива?

Дома лежит...

Береги её! Довесков по дороге не ешь, всё неси матери!

А моя мама - не дистрофик!- сказала я. - Она даже поправилась.

Чего же она лежит тогда? Передай: пусть встаёт, а то ослабеет.

Погоди-погоди! - ухватила меня за рукав другая женщина, лица которой было совсем не видно, оно пряталось в платке. - Не водянка ли у неё?

Не знаю... - протянула я растерянно. - Лицо у неё блестит, а ноги толстые.

Выкупив хлеб, я торопилась домой. Проваливаясь в снег, лезла по сугробам на четвереньках и тащила хлебный паёк маме, со всеми довесками. Перемороженный, в инее, хлеб стукнул о стол кирпичом. Надо ждать, пока оттает. Засыпая, я привалилась к стене.

А ночью будто кто толкнул меня в бок. Открыла глаза - темно, прислушалась - тихо. Зажгла коптилку, налила воды, опустила туда кусочек хлеба.

Мама ни за что не хотела глотать и громко мычала.

Мама! - упрашивала я её. - Съешь хлебушка... и говори словами...

Но мамины громадные стеклянные глаза уже безразлично смотрели в потолок.

Это произошло ранним утром. Одновременно: мамина смерть и пожар. Сгорела школа, в которой я раньше училась.

«НАРИСУЙ ЕДУ!»

Давай построим свою крепость и будем в ней жить! - предлагает сестрёнка. - В крепости нас война никогда не найдёт.

Мы затащили всю одежду на кровать, одеяла опустили до самого пола. Стены и пол заложили подушками. «Крепость» получилась тёплой и тихой. Теперь, как только по радио объявляли «воздушную тревогу», мы залезали в своё укрытие и там дожидались «отбоя».

Сестрёнка совсем не разбирается в войне. Она считает, что фашисты бросают бомбы только на наш дом, и просится в другой, где нет войны. От голода сестрёнка теряет память. Она не помнит, что такое сахар, каша, молоко... Раскачиваясь, словно болванчик, ждёт маму с гостинцами. Мама умерла у нас на глазах. Разве она забыла и это?

Я нашла в папином ящике бумагу, карандаши, остатки красок. Раскладываю всё на столе. Грею руки и принимаюсь за дело. Рисую картину «Красная Шапочка встретила в лесу волка».

Фашист! - заявляет сестра сердито. - Съел бабушку! Не подавился, людоедина! Нарисуй, - даёт мне задание сестрёнка, - какую-нибудь еду...

Я рисую пирожки, похожие на булки. Сестрёнка лижет бумагу, а потом быстро съедает мой рисунок и просит:

Нарисуй ещё - и побольше...

Я вывожу простым карандашом на листе всякую всячину, а сестра тут же всё уничтожает, запихивая в рот. И я, отвернувшись, проглатываю остатки тетрадного листка.

Сестра делит мои рисунки на две кучки. Одну - «съедобную» - прячет в «крепости», другую - «вредную» - в «буржуйку», выговаривая строго:

Чтоб не было фашистов!

ЧТО ТАКОЕ СТАЦИОНАР?

Невыносимо холодно. Разбитую печку не топим. И разжечь «буржуйку» нечем - щепки кончились. Сараи давно разобрали на дрова. Сломали крыльцо нашего дома, остались две ступеньки. Табуретки, полки, этажерку сожгли. Сохранился кухонный стол, куда раньше складывалась еда на день. Сейчас в нём пусто. Да и за стол мы теперь не садимся. Жуём свои кусочки без горячей воды. Сестрёнка день и ночь сосёт ватное одеяло. От слабости она не может вылезти из «крепости», меня не узнаёт, называет «мамой».

Я отправилась искать начальника. Им оказалась молоденькая девушка. В меховой шапочке, в коротком пальтишке, в мужских рукавицах и валенках не по росту. Похожа она была на «зайчика». Вот возьмёт сейчас и прыгнет на снег.

Что случилось, девочка? - звенит её тоненький голосок. - Ты вся дрожишь!

Спасите сестрёнку, - прошу я, - помогите ей!

«Зайчик» долго молчит, перелистывая тетрадку, а потом спрашивает:

Хочешь в стационар? Можно определить!

Я беспомощно гляжу на «зайчика», боюсь отказаться или согласиться. Я не знаю, что такое «стационар»...

Два места... - говорит девушка и записывает что-то в тетрадке. - Я приду за вами... Дай адрес...

Двух мест в стационаре не оказалось. Взяли сестрёнку как наиболее слабую. Следующая очередь - моя...

ПРИДИ, МАЙ!

Я осталась одна.

Проходит день, и я ставлю на двери карандашом палочку. Я жду мая. С теплом, ручьями, травами. Это моя надежда. Палочки «прошли» март, «двинулись» на апрель, а весна всё не приходит. Валит крупными хлопьями снег, наглухо закрывая землю.

Не хочу больше белого! - кричу я в пустом доме. Кричу для того, чтобы услышать свой голос. В комнатах никого нет. Все соседи умерли.

Уткнувшись в подушку лицом, я скулю по-собачьи:

Когда же будет всё зелёное?

Стараюсь подняться и заглянуть в окно. Плачут на крыше сосульки, их слёзы стекают прямо на подоконник.

Как будто хлопнула дверь!

Какая дверь? Никаких дверей нет, их сожгли, когда дом опустел. Остались только две двери. Катюши Минаевой - ей дверь нужна, на ней написано: «Роет окопы». И моя. Она в тёмном коридоре, никому не видна. Вот на ней я и веду свой календарь. Я ставлю палочки в самом низу, потому что не дотянуться до настоящего календаря. Я могу только смотреть на него. А рядом с календарём висит на гвоздике портрет той, кого я жду с таким нетерпением. Сама рисовала цветными карандашами. Я видела её такой. Вся в голубом, радостная, улыбающаяся!

Весна! Лицо - как у солнца, только голубое, в оранжево-красных цветах. Глаза - два маленьких солнышка, похожих на синие озерца, из которых идут синие и жёлтые лучики. На голове - венок из травы и ярких цветов. Косы - зелёные ветки, а между ними - голубые лучи. Это ручьи... Я жду весну, как самого дорогого человека.

За дверью послышались шаги. Да, шаги! Они приближаются к моей двери. Не весна ли стучит каблуками? Говорят, она идёт со звоном. Нет, это звенит и хрустит на полу разбитое стекло. Почему оно так звенит?

Наконец дверь широко раскрывается, и я вижу долгожданную гостью в шинели и сапогах. Лицо радостное, руки нежные, ласковые.

Как я ждала тебя!

Закружившись от счастья, я окунулась в весеннюю синеву под детскую колыбельную, которую пела нам мама:

Приди, о май!
Мы - дети,
Мы ждём тебя скорей!
Приди, о май!..

Я не узнала отца.

ПРИКАЗ: СТОЯТЬ!

Вечером в разбитой печке горел костёр. Папа ставил на таганчик свой котелок, грел воду. В бочонке для меня готовилась баня.

Теперь мы будем мыться! Грязи-то! Будто век не мылась! - и посадил меня в густой пар. Из бочки я наблюдаю, как папа раскладывает на скатерти чёрные квадраты сухарей, насыпает горку сахару, ставит консервные банки. Вещевой мешок повесил на гвоздик рядом с моей «весной».

После мытья сижу за столом в чистой папиной рубахе и глотаю чёрные макароны с маслом. Вряд ли у кого была такая радость. И всё-таки я тревожно спрашиваю:

Пап, ты опять на войну пойдёшь?

Пойду! - говорит он. - Вот наведу порядок на «Балтике» и подамся к своему «коню».

Конь, я знаю,- танк. А «Балтика» что? Пароль?

Папа смеётся. Подсев ко мне, смотрит, как я заглатываю еду.

- «Балтика» - ты, моя родная... - шепчет он. - Завтра определю тебя в стационар. Там подлечат... оттуда направят в детский дом... ненадолго, пока я воюю... Будешь в школе учиться... А там и война кончится...

На это сколько надо дней?

Каких дней? - не понимает папа.

Дней... через сколько война кончится? Я нарисовала бы вот такой календарь... - показываю на дверь с палочками и рисунком весны. - Так быстрее бы прошли военные дни...

Э, брат, задача эта непростая. Всё государство решает её. Фашиста разбить надо! А пока... ишь, окопался... у самого Ленинграда.

Я задумываюсь, появляется тревога, но папа прерывает разговор:

Завтра рано вставать... дел много!

Однако завтра никаких дел у нас не было.

Чуть свет к нам пришёл посыльный - папе надо срочно явиться в часть. Надежда на лечение, школу, новую жизнь рухнула.

Сейчас папа наденет шинель и уйдёт на войну. Закутавшись в одеяло, я боюсь вздохнуть. Папа поднимает меня вместе с одеялом и ставит на ноги. Я оседаю. Он снова поднимает. Я опять сажусь. Папа поднимает, я падаю.

Я не умею ходить! - заплакала я.

Знаешь, как фрица надо бить? Он нас голодом морит, а мы возьмём и выстоим! И на колени не встанем! Вот твоя победа... Больше некого и нечего терять, самой надо зубами держаться... Через силу - всё равно стоять... как в бою... Это приказ!..

Папе пора уходить!

Он подходит к двери, снимает с гвоздика вещевой мешок, накидывает шинель, рассматривая мою картину.

Пришла весна! - говорит он. - Скоро появится зелень, хорошее подспорье...

Возьми «весну» с собой! Она счастливая!

Папа не взял мою картинку.

У каждого своя весна. Эта пришла к тебе, значит, твоя... А моя ждёт в танке, на передовой...

Последний раз папа прижимает меня к себе, гладит волосы, напоминает: «Стоять... и точка».

Я не плакала. Как взрослая, говорила напутственные слова:

Хоть бы пуля не попала в тебя!

Папа погиб осенью 42-го под Ленинградом.

ТИХОМИРОВА И ДМИТРИЙ КИРИЛЛОВИЧ

Я Тихомирова... - сказала девушка в форменной одежде. - За тобой пришла... Пойдём в детдом к ребятам...

Она накинула мне на голову большой мамин платок, натянула тёплый свитер. Потом прикрыла дверь с нарисованными мною палочками и календарём ожидания весны и крупно написала мелом: «Фронт».

Крепко взяв меня за руку, девушка заторопилась. Прижавшись к Тихомировой, я, с опаской заглядывая ей в лицо, призналась:

Меня могут в детдом не принять - я паёк съела за два дня вперёд...

Ответа не расслышала - что-то лопнуло совсем рядом. Тихомирова выпустила мою руку, а какая-то сила больно ударила меня в спину и понесла на трамвайные рельсы...

Где я? - едва выговариваю толстыми запёкшимися губами, осматривая лестницу над головой.

Кто-то берёт меня вместе с подушкой и приподнимает. Всматриваюсь и не могу понять, кто это. Мальчишка в мужском пиджаке, в шапке-ушанке.

Опять зима? - пугаюсь я его тёплой шапки и закрываю глаза.

На, попей кипяточку... полегчает...

Мальчишка подносит мне горячую кружку к губам. Из-за боли во рту я отворачиваюсь.

Всё перепуталось - когда день, когда ночь. Всё время темно и дымит печка. Поэтому я сплю целыми сутками. Проснусь: сидит около меня мальчишка в ушанке с железной кружкой в руках.

Ты кто? - шепчу я и глаза не закрываю. Исчезнет или нет?

Я-то? - переспрашивает он и долго обдумывает ответ. - Дмитрий Кириллович я... Работаю на заводе... Карточку рабочую получаю...

У мальчишки весь лоб в саже, а нос в коричневых крапинках. Он совсем не похож на рабочего, и я говорю разочарованно:

А я думала, ты - мальчик...

Мальчишка пожимает плечами, неловко склоняется надо мной, опрокидывая кружку с горячей водой. Растерявшись, просит:

Поправляйся, а... Я помогу тебе устроиться... Больно ты маленькая всё же... Может, «служащую» тебе дадут...

Мы живём под лестницей в крошечной каморке без окна. Через узкую щель падает полоска света. У нас нет печки, поэтому Дмитрий Кириллович приспособил железную бочку. Труба выходит прямо на лестницу. Дым никому не мешает - дом пустой.

Дмитрия Кирилловича называю по имени-отчеству, как он сказал. Рабочий человек. Уважать надо. Он уходит на работу рано утром, сутками его нет - выполняет «секретное задание». Я жду его и кипячу воду со «ржой».

А когда Дмитрий Кириллович приходит под лестницу, у нас настоящий праздник. Он выкладывает на стол свои деликатесы: кусочки дуранды, с фиолетовыми ростками картошины, вытряхивает из карманов хлебные крошки. Картошку режет круглыми ломтиками и приклеивает их к стенкам горячей железной бочки. Запах становится точь-в-точь как в песчаных ямах, когда мы пекли картошку на костре.

Однажды мальчишка таинственно спрашивает меня:

Ты... как это... без меня-то? Проживёшь?

Я сжимаюсь в комочек, предчувствуя неладное, отставляю кружку с хлебной кашей. Дмитрий Кириллович тоже отодвигает дуранду, сгребает крошки в кучу и решительно говорит:

На войну ухожу, сестрёнка!

Как уходят на войну, я уже знаю. Глотаю картошку, подсоленную слезами. Дмитрий Кириллович утешает:

Скоро наши пойдут в наступление... и я пойду...

Он наклонил голову, шапка съехала, открыла седые волосы.

Старик! - вскрикнула я.

Меня в одну ночь побелило... не заметил как... - и Дмитрий Кириллович стал рассказывать:

Двое суток не выходили из цеха... Все дежурили... Летели бомбы... Много раненых... Мастера убило... папашу моего... Домой вернулся на третьи сутки к утру... А на чёрном снегу мои - шестеро, распухшие и обгоревшие... Дом догорел у меня на глазах... - Говорил он несвязно и отрывисто, подолгу молчал, подбирая слова, а закончил рассказ признанием:

Ты спасла меня...

Я поправила его:

Ты перепутал! Это ты меня спас!

Спасение разное бывает... Сейчас моё спасение - фронт! Мстить пойду гадам! Я бы давно ушёл в разведку... да у станка стоял папашиного... На днях замена пришла...

Можно мне с тобой? - еле слышно произнесла я.

Держись здесь! - строго потребовал он. - Самое верное - идти в школу, где кормят. Не пропадёшь! Слышал: есть такая...

«ОБЩИЙ» КЛАСС

Я стояла перед большим столом, за которым сидела женщина, одетая в мужскую тужурку. Несколько минут она изучала толстую книгу, медленно листая страницы. Найдя нужную, она уткнулась в неё и нервным пальцем повела по графам:

Андрей... январь...

Фёдор... январь...

Анатолий... январь...

Тамара... январь...

Вера... январь...

Женщина перевела дыхание.

Ольга... Март, 31-е... Карточки на апрель не получала...

Это моя мама... - пояснила я, но женщина, не слушая меня, продолжала:

Евгения... Апрель...

Всё... - подытожила женщина и захлопнула книгу. - Осиповы умерли в начале 42-го года!

Чтобы не завалиться, я схватилась за стол, на котором лежала зловещая книга. По щекам потекли слёзы.

Я живая! Видите? Я дышу! - закричала я в отчаянии хриплым голосом. - Потрогайте меня!

Женщина смотрела на меня равнодушно, обращаясь, словно к призраку, монотонно твердила:

Умерли... Все умерли! Так помечено в книге!

Мне карточка нужна на май! Без неё и я умру!

Женщина проговорила холодно:

Предъяви документы!

Документы! Да я их ни разу и в руках не держала.

Внезапно передо мной появилась другая женщина, одетая по-военному, грубо спросила:

Чего рюмзаешь?

Новое объяснение я начала слезами.

Ну и что?! - резко оборвала женщина. - Одна ты такая, что ль? Слезами не поможешь! Раз надумала учиться - иди в школу! В жизни надо искать мужской характер. А слабой тебе быть нельзя! Это яма!.. А карточку мы тебе дадим! Ну и что ж, что без документов... Ты сама - документ!

Но успокоилась я только тогда, когда держала в руках новенькие разноцветные листки, гарантировавшие мне своими талонами минимум - спасение.

Ну, где эта школа, о которой говорил Дмитрий Кириллович?

А тебя в школу не примут!

Почему не примут? - ёкает моё сердце.

Травки надо! - объясняет мальчишка в чёрном свитере и чёрных рейтузах. - Травки два килограммчика... лебеды, крапивки... сосновых иголочек... Тогда на довольствие поставят!

Я с карточкой... - говорю я, считая самым важным продовольственную карточку.

Ко мне подходит девочка с длинными косами, берёт за руку:

Пойдём! У меня есть лишняя трава. Тебя запишут, а завтра сама нарвёшь. Свежей!

Мы направляемся к школе.

Тебе в какой класс нужно будет идти? - начинает разговор девочка.

В третий... - отвечаю я, подумав.

Пока будешь ходить, как все, в «общий».

Литература

Цибульская Е.В. Из рассказов о блокаде / Искорка. - 1991. - №1.

Сегодня, когда блокада постепенно переходит из живой памяти в историю, очень важны любые свидетельства о ней. В каждом из них - частичка того, что пришлось пережить горожанам в те трагические дни.

Дневников и воспоминаний, посвященных ленинградской блокаде, существует немало. На первом месте, конечно, - «Блокадная книга» Даниила Гранина и Алеся Адамовича. А сколько блокадных мемуаров было напечатано в последние годы! И, тем не менее, появление каждого нового свидетельства добавляет новые штрихи к портрету блокадного времени, к облику жителей осажденного, но непокоренного города.

В чем- то эти дневники похожи друг на друга, но, вместе с тем, каждый из них по-своему уникален. В них - блокада без подвигов и героизма, без идеологии. Блокада глазами самых простых людей, которые могли рассчитывать только на себя и своих родных. Людей, которые порой только чудом избежали смерти от голода, обстрелов и бомбежек.

В каждом из дневников - свой рецепт выживания в чрезвычайных условиях. Но есть в них одно общее - это особое, запечатлевшееся в них настроение: беда, выпавшая Ленинграду и ленинградцам, - это то, что суждено пережить нам судьбой. А читая сегодняшние воспоминания жителей блокадного Ленинграда, можно добавить мысль, фигурирующую в них спустя почти семьдесят лет мосле войны: «Мы пережили то, что выпало нашему родному городу, не пытаясь уйти от ударов судьбы. Пережили вместе с ним. Только в этом не было никакого особого героизма - была жизнь, и нам приходилось принимать ее такой какая она есть».

Особняком стоят детские блокадные дневники. В них - свой взгляд на блокаду. В них подчас нет чувства страха - есть любопытство.

Вот парадокс: немало ленинградцев, которые прежде не записывали события своей жизни, именно во время блокады стали вести дневники. Наверное области психологии: почему человек во время чрезвычайных, стрессовых ситуаций, находясь практически на грани и жизни смерти, старается не только зафиксировать то, что видит вокруг, но и выразить свои чувства, эмоции, переживания? Возможно, именно в такие времена люди понимают свою сопричастность историческим событиям и начинают гораздо более, чем в обычное время, ощущать свою собственную значимость. А может быть, они просто не уверены, что останутся живы, и потому стараются хотя бы записями в дневнике оставить память о себе?


Об этих дневниках знали только самые близкие родственники. Времена были такие, что за «лишнее» слово или просто за высказывание, которое могли истолковать как «упадническое» или «пораженческое», можно было получить большие неприятности. И нередко именно дневники, найденные сотрудниками НКВД при обыске, служили затем важнейшим вещественным доказательством «антисоветской деятельности» автора. А некоторые из них даже стоили их авторам жизни.

К примеру, именно так случилось с ленинградским учителем Алексеем Винокуровым, расстрелянным в марте 1943 года. Военный трибунал войск НКВД Ленинградского округа и охраны тыла Ленинградского фронта 16 марта 1943 года признал его виновным в том, что «...с июля 1941 года по февраль 1943 года систематически среди работников школы, учащихся и окружавших его лиц проводил контрреволюционную антисоветскую агитацию, в которой клеветал на советскую систему и действительность, Красную Армию и печать...» 1.

Дневник красноармейца Семена Путякова2, арестованного в конце января 1942 года по печально знаменитой статье 58-10, также служил доказательством его «антисоветской деятельности», за которую его расстреляли по приговору военного трибунала. А дневниковые записи красноармейца Степана Кузнецова3 непосредственно фигурировали в составленном против него обвинительном заключении: «еще будучи солдатом Советской Армии в своем дневнике в течение 1941-1942 годов учинил ряд записей антисоветского содержания, в которых возводил гнусные клеветнические измышления на советский народ, на законы Советского Правительства, на советскую армию и ее солдат». Приговором СИ. Кузнецову были 10 лет исправительно-трудовых лагерей...

Документы свидетельствуют, что сталинский репрессивный конвейер в полной мере продолжал работать и в блокадном Ленинграде. А потому дневники как зеницу ока берегли от чужих, посторонних глаз. Вот почему так немного сегодня блокадных дневников в музеях и архивах города: до сих пор потомки хранят их дома, хотя сегодня, конечно, нет никакой опасности предавать их огласке. Более того, публикация блокадных дневников сегодня необходима, ибо они являются ныне важнейшими историческими источниками и свидетельствами эпохи...

Не зря говорят, что петербуржец, ленинградец - это не обозначение места жительства, это особое ощущение, это состояние души. Сто с лишним лет назад сложился этот особый историко-культурный тип российского человека, особый характер и особый стиль человеческого поведения. Куда в годы войны ни заносила судьба этих людей, всюду они вызывали уважение. Правда, их тогда уже называли не петербуржцами, а ленинградцами. Имя «ленинградец» было одним из самых почитаемых, самых уважаемых званий на просторах советской страны. И люди старшего поколения хорошо помнят, что достаточно было назвать себя ленинградцем, чтобы ощутить симпатию и поддержку окружающих в любом уголке бывшего Советского Союза.

Память о блокаде - это часть особого, ленинградско-петербургского самосознания. Менталитета, как сегодня говорят. В нем сочетается все - и боль страданий, и гордость за то, что, несмотря ни на что, выжили. И выжив, спасли город, а после войны отстроили его.

Город был страдальцем, мучеником. Но его жители не теряли чувства человеческого достоинства. И, во многом благодаря этому, выжили.

«В осаждённом, израненном городе, лишенном нормальных условий существования, люди не растеряли естественных человеческих чувств, - вспоминал Лев Моисеевич Никольский, в годы блокады литературный сотрудник „Ленинградской правды". - И потому в затемненных театрах выступали артисты, музыка звучала в концертных залах, за книгами выстраивались длинные очереди...» «Ленинград - город, который отличался высокой культурой, интеллектом, интеллигенцией своей, духовной жизнью, - отмечал Даниил Гранин, рассказывая о создании «Блокадной книги». - Мы хотели показать, как люди, которые были воспитаны этой культурой, смогли оставаться людьми, выстоять...

Люди во время блокады относились друг к другу гораздо более сердечно, гуманно и милосердно, чем тогда, в конце семидесятых годов. ...Ныне происходит процесс дегуманизации людей, очерствения, бессердечия; блокада в этом смысле - пример того, как в тех страшных условиях люди не позволяли себе эгоизма...»

Позволим себе и еще одну цитату. «На каждом шагу - подлость и благородство, самопожертвование и крайний эгоизм, воровство и честность». Эти слова Дмитрия Лихачева относились к тем условиям, в которых находились ленинградцы на Дороге жизни - точнее, «дороге смерти», как тогда ее называли в городе. Но эти же слова можно применить и к жизни в блокадном городе, в котором, действительно, соседствовали самая мрачная подлость и самое высокое благородство и самопожертвование.

«...В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательными, беспримерными героями, другие -злодеями, мерзавцами, убийцами, людоедами, - считал Дмитрий Лихачев. -Середины не было. Все было настоящее, разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса... Человеческий мозг умирал последним... Люди писали дневники, философские сочинения, научные работы, искренно, «от души» мыслили и проявляли необыкновенную твердость, не уступая давлению ветра, не поддаваясь суете и тщеславию»...

Многие пережившие блокаду отмечают и еще один факт: выжить в тех нечеловеческих условиях помогли... коммунальные квартиры. Во время войны в них была атмосфера взаимовыручки, взаимопонимания, поддержки друг друга.

«Общая беда сплотила людей, - рассказывал автору этих строк житель блокадного Ленинграда Юрий Галахов. - Жили мы в ту пору в нашей коммунальной квартире так дружно, как никогда не жили. До войны постоянно ругались, даже до суда дело доходило. И после войны тоже. А тут - удивительный был дух людей на войне...»

У памяти о блокаде, как и у памяти о войне, - нелегкая судьба. Ей манипу-лировали, из нее делали политический капитал. С годами память о блокаде все больше «бронзовела» и все меньше и меньше походила на правду. «Залгана» по выражению Солженицина, была не только война. «Залгана» была и блокада.

Жестокий удар по городу нанесло «ленинградское дело». Одной из сталинских жертв стала и память о блокаде. На многие годы запретной темой стали страдания ленинградцев, трагизм блокады. Ольга Берггольц упоминала о том, что еще в сороковых годах ее просили не выступать в Москве с рассказом о тысячах голодающих ленинградцев. А ее знаменитые слова «Никто не забыт и ничто не забыто», высеченные на Пискаревском кладбище, были присвоены казенной идеологией...

«Уже умер Сталин, прошел XX съезд партии, все сменилось, ленинградский же „синдром" продолжал действовать, - отмечал Даниил Гранин. - „Великий город с областной судьбой" не смел вспоминать о блокаде. Он застыл раз и навсегда в утвержденной сверху героической эпопее 900 дней, в которые ленинградцы выстояли прежде всего „благодаря помощи всей страны", вниманию, уделенному товарищем Сталиным. Этот образ блокады был утвержден постановлениями и обвинительными заключениями трибуналов, следовательно, обжалованию не подлежал. „Ленинградское дело" скрепило его кровью сотен своих жертв. Пересмотра не дозволялось».

«Правда о ленинградской блокаде никогда не будет напечатана, - писал в те времена Дмитрий Лихачев. - Из ленинградской блокады делают „сюсюк"...». Слава Богу, сегодня мы все-таки дожили до тех времен, когда можем читать правду о ленинградской блокаде.

Наверное, первым прорывом к трагической правде о ленинградской правде стала все-таки «Блокадная книга». Недаром столь трудным был ее выход в советское время. Через какие только препоны цензуры не приходилось проходить Даниилу Гранину и Алесю Адамовичу, чтобы их детище увидело свет, хотя бы в том, отредактированном виде, на который приходилось порой соглашаться.

«Почему нам было нужно больше людей? Да потому, что оказалось, у каждого есть свой рассказ, - рассказывал впоследствии Даниил Гранин о создании «Блокадной книги». - У каждого оказалась своя трагедия, своя драма, своя история, свои смерти. Люди и голодали по-разному, и умирали по-разному...

Многое решал талант рассказчика. Лучше всего рассказывали женщины. Женская память устроена несколько иначе, чем мужская. Ведь мужская память - она глобальная какая-то: мужчин общие ситуации больше интересуют. А подробности быта, бытия, что творилось на малом участке - очередь, булочная, квартира, соседи, лестница, кладбище, - это память... женская. Она была более красочная и крепкая......

Существовал к тому времени устоявшийся, окаменелый стереотип идеологии блокады. Блокада - героическая эпопея. Подвиг ленинградцев, которые не сдали город, отстояли его. Девятьсот дней блокады. Единственный город в истории Второй мировой войны, в истории нашей Великой Отечественной войны, который не сдался. И - всё! На Нюрнбергском процессе было зафиксировано, что погибло шестьсот шестьдесят тысяч человек. Ни одним больше! Мы вскоре поняли, что эта цифра преуменьшена значительно. А, главное, что дело не в героизме.

В конце концов, для многих это был вынужденный героизм. Героизм заключался в другом. Это был героизм внутрисемейный, внутриквартирный, где люди страдали, погибали, проклинали; где совершались невероятные поступки, вызванные голодом, морозами, обстрелом. Это была эпопея страданий человеческих. Это была история не девятисот дней подвига, а девятисот дней невыносимых мучений. Что, конечно, не соответствовало пафосу подвига, того, что прочно вошел в историю Великой Отечественной войны...»

«Блокадная книга» увидела в свет в 1982 году. И она стала одним из пред-вестников того, что правда о блокаде - живая, настоящая, ничем не приукрашенная - все-таки пробьет себе дорогу.

Впрочем, нельзя не упомянуть, что были в ту же пору и еще одни опубликованные воспоминания о блокаде, по своей правдивости, страстности и эмоциональности, пожалуй, не уступавшие «Блокадной книге». Правда, советским читателям она была недоступна, - ее знали лишь те, кто не боялся брать в руки «тамиздат». Ибо эти блокадные мемуары в нашей стране в советское время были запрещены в силу их «антисоветчины» и автора-эмигранта - женщины, являвшейся в СССР персоной нон-грата. Представительница «отжившего класса», «антисоветчица», скрывавшаяся под «личиной» служащей, после эвакуации из Ленинграда - житель оккупированной территории, а потом - «невозвращенец». Всего этого набора хватало, чтобы приклеить Скрябиной ярлык «врага советской власти», а ее дневнику - «клеветнических измышлений».

Речь идет о дневнике Елены Скрябиной - именно она для Запада стала летописцем ленинградской блокады. В 1964 году в Мюнхене на русском языке вышла ее книга «В блокаде», спустя восемь лет на немецком языке вышел ее «Ленинградский дневник», а в 1976 году в Париже на русском языке - «Годы скитаний». Во времена «железного занавеса» дневник Скрябиной служил за рубежом главным и практически единственным свидетельством о трагической ленинградской эпопее в годы войны.

Кто же такая Елена Скрябина? Она родилась в 1904 году в Нижнем Новгороде. Отец - дворянин Александр Горсткин, владелец поместья в Нижегородской губернии, монархист, депутат IV Государственной Думы. Его любили и уважали крестьяне - это спасло родных во время погромов помещичьих усадеб осенью 1917 года. Во время гражданской войны он примкнул к белому движению, мечтал спасти царя и его семью, вывести их из Сибири. Потом он оказался в эмиграции и умер в Париже.

Елена Скрябина волею судьбы осталась в России, с середины 1920-х годов жила в Ленинграде. Склонность к литературному творчеству проявилась у неё очень рано. Еще в детстве она писала дневники, которые пришлось сжечь. В гражданскую войну они могли погубить всю семью - в них рассказывалось о работе отца в Думе. В 1930-х годах Скрябина чудом убереглась от многочисленных «чисток». Работала машинисткой, перед войной окончила Институт иностранных языков.

«В свободное время пишу дневник, который веду с самого начала войны, - отмечала Скрябина. - Все дневниковые записи - это разрозненные листы, а то и клочки бумаги. Кто знает, может быть, когда-нибудь их можно будет опубликовать, как документ одного из важнейших периодов истории».

Дневник Скрябиной уже давно не под запретом - его опубликовали в нашей стране в 1994 году. Однако у многих он способен вызвать неприятие: уж больно «непатриотичную» позицию заняла Скрябина с самых первых дней войны. Она не копала окопы, не рыла щели, не тушила зажигалки. Она просто жила в осажденном городе, думая об одном - как выжить и спасти детей. Забота о детях ведет ее везде. Чего точно нет в дневнике Скрябиной, так это привычного для нас единодушия жителей города. В осажденном Ленинграде были разные люди, и записки Скрябиной показывают, что среди них немало тех, кто не отличался симпатиями к советской власти. Ведь со времени революции прошло всего только двадцать лет. Несмотря на «чистки» и репрессии, а во многом и благодаря им, в обществе был слой людей, внутренне ощущавших свою абсолютную чуждость сталинскому режиму.

Двадцать лет эти люди жили в ожидании, что эта власть кончится. И теперь, когда началась война, многие из них разрывались между противоположными чувствами: с одной стороны, родине грозит страшный завоеватель, несущий смерть и страдания, с другой стороны, возможно, он поможет освободиться от сталинской тирании.

Вот что записала Скрябина на второй день войны: «Бывшая домовладелица Анастасия Владимировна не скрывала своей ненависти к советской власти и видела в войне и победе немцев единственное спасение. Хотя я во многом разделяю ее взгляды, но в эту минуту ее улыбка меня безумно раздражала. Хочется верить, что несмотря ни на что, Россия не будет уничтожена, а в то же время сознаешь, что только эта война является реальной возможностью для освобождения от террористического режима».

Первую блокадную зиму, самую страшную, Скрябина провела в блокадном Ленинграде. Затем - эвакуация на «Большую землю». Результатом долгих скитаний стал Пятигорск. Но прошло немного времени, и война пришла и туда.

В августе 1942 года Пятигорск захватили немцы. В 1943 году Скрябину угнали в Германию, где она попала в лагерь восточных рабочих в Бендорф на Рейне. Из лагеря Скрябину освободили войска союзников. Будучи в категории «перемещенных лиц», она понимала, какая участь может быть уготована ей по возвращении на Родину. Попав во французскую зону оккупации, она избежала выдачи. В 1950 году переехала в США, где поступила в университет в Сиракузах, три года работала над получением докторской степени. В начале 1960-х годах Скрябина стала профессором университета города Айовы, тогда же началась ее литературная деятельность...

Со времени издания «Блокадной книги» до эпохи «гласности», а затем и «свободы слова» оставалось уже совсем недолго. Именно тогда рухнули все запреты. Правда, и тут с памятью о блокаде сыграли злую шутку. На первый план вышло то, что порой больше всего выглядело как сенсация. И пресловутое людоедство, и «жирующие» смольнинские руководители Ленинграда... Список можно продолжать. А голодающим ленинградцам доставалось роль жертв режима, который своими неумелыми действиями обрек огромный город на голодную смерть. Была ли эта та правда о блокаде, о которой десятилетия назад мечтали Дмитрий Лихачев, Даниил Гранин и Алесь Адамович? Едва ли...

И все-таки, несмотря на все попытки сделать сенсации на блокадных страницах, за два последних десятилетия по крупицам, порой практически с нуля, заново собиралась память о блокаде. Дневники и воспоминания играют в этом восстановлении истинной картины о блокаде очень важную роль. Они очень точно дают понять атмосферу жизни блокадного Ленинграда. И те дневники и воспоминания, что собраны в эту книгу, - тоже своего рода энциклопедия ленинградского блокадного быта.

В них можно узнать об очень многом. К примеру, почему во время блокады ленинградцы испытывали чувство тревоги, когда видели ясное солнце и безоблачное небо, и радовались пасмурной погоде? Какие кинофильмы шли в блокадном городе? Как распространялись новости в условиях минимума официальной информации?

«Газеты неясно сообщали о положении на фронтах, и люди жили слухами, -вспоминал Дмитрий Лихачев. - Слухи передавались повсюду: в буфете, на улицах, но им плохо верили - слишком они были мрачны. Потом слухи оправдывались».

Больше всего слухов, зачастую самых нелепых, распространялось в людных местах - очередях и на рынках. Они тут же обрастали всевозможными деталями и подробностями и начинали свою собственную жизнь. К примеру, в феврале 1942 года в городе пронесся слух о снятии и предании суду председателя исполкома Ленгорсовета Попкова. Бытовали настроения, что голод в Ленинграде - это результат его «вредительской деятельности».

«Трудно сказать, где возник этот слух, но очевидно, почему он получил такое широкое распространение, - отмечает историк Никита Ломагин. - Вероятно, народ жаждал мщения за перенесенные страдания и лишения, искал и нашел простое объяснение причин голода. Попков, как олицетворение власти, получил по заслугам - «снят», «арестован», «расстрелян». Этот слух был своего рода народным приговором власти, а степень его распространения - показателем отношения в целом не только к человеку, но институту, который он представлял... Поразительно, что немцев, организовавших блокаду и голод, народ винил куда меньше, чем советскую власть»4.

К «сарафанному радио» добавлялась «шпиономания», невероятных размеров достигавшая в начале войны. «Шпионов искали всюду, - рассказывал Дмитрий Лихачев. - Стоило человеку пойти с чемоданчиком в баню, как его задерживали и начинали „проверять". Так было, например, с М. А. Панченко (нашим ученым секретарем). Ходило много рассказов о шпионах. Рассказывали о сигналах, которые передавались с крыш немецким самолетам. Были какие-то якобы автоматические маяки, которые начинали сигнализировать как раз в часы налетов. Такие маяки, по слухам, находились в трубах домов (их было видно только сверху), на Марсовом поле и т. д. Какая-то доля истины в этих слухах, может быть, и была: немцы действительно знали все, что происходит в городе»...

У каждого из переживших блокаду - своя память о ней. И у каждого из дневников и воспоминаний, вошедших в эту книгу, - своя судьба, своя история. Собранные вместе, рядом, они удивительным образом взаимно дополняют и подтверждают друг друга. А это значит, что все вместе, и дневники, и воспоминания, все-таки могут приблизить нас к правдивой картине блокадных дней...

Значительную часть этой книги составляют блокадные дневники трех взрослых жителей Ленинграда - врача Екатерины Глинской, журналиста Ксаверия Сельцера и Марии Васильевой, а также двух детей-подростков - Галины Зимницкой и Елизаветы Вейде.

Взгляд из того времени подтверждается воспоминаниями, написанными спустя почти семьдесят лет после блокады. В этой книге - воспоминания детей блокадного Ленинграда, переживших самые тяжелые дни 900-дневной осады, -Дмитрия Семенова, Джона Федулова и Владимира Моргачева.

Врач Екатерина Прокофьевна Глинская вела свой дневник с 12 декабря 1941 года по конец блокады. Когда началась война, она работала хирургом в Обуховской больнице, затем заведовала хирургическим отделением инфекционной больницы Фрунзенского района, что на Лазаретном переулке у Витебского вокзала. Уникальным иллюстрациями к дневнику служат рисунки неизвестной художницы, сделанные в больнице. На некоторых из них запечатлена и сама Екатерины Глинская.

Муж, железнодорожник, был далеко на севере, а она здесь, в осажденном Ленинграде. Дочери Оксане - чуть больше года: она родилась в октябре 1940 года. Когда родной дом на улице Чайковского, 33, разбомбили, пришлось перебраться на улицу Союза Печатников, но и там их постигла та же участь. С весны 1942-го и до самого конца войны семья Глинских жила при больнице...

Удивительно, что посреди всего этого ужаса, голода, бомбежек и обстрелов, она находила в себе силы говорить о... красоте блокадного города. «...Никогда мне не казался город таким красивым, как в эти смертельные дни, - записала она тогда, 12 декабря. - От мороза стоят такие красивые деревья, так красива Нева и ее набережные с замерзшими кораблями и застывшими домами».

Интересно и то, что на страницах дневника запечатлелись настроения ленинградцев. Тогда, в самые страшные месяцы блокады, людям оставались только надежда на спасение и вера в чудо, а потому и канонада на фронте воспринималась как предвестник близкого освобождения. Увы, до освобождения было еще очень и очень далеко.

«Самым больным был вопрос отъезда, - читаем в дневнике за 23 марта 1942 года. -Слухи и настроения колебались, как море. Приходили, говорили: «Немедленно убегайте из этого обреченного города. Не останется здесь камня на камне». Следом другие говорили: «Врут, подлецы, самое страшное позади. Ехать не надо. Везде голод, нигде не ждут с жареными пирогами, дорога из Ленинграда усеяна трупами». Эти противоречия буквально раздирали сердце на части».

Лето 1942-го подарило надежду. Истерзанный, измученный город понемногу возвращал свой человеческий облик. «Удивительные люди эти ленинградцы, -записала Екатерина Глинская 21 июня 1942 года. - Многие имеют возможность уехать - так не хотят, плохо живут, голодают, а не хотят бросать город».

Сегодня может показаться невероятным, что тогда, летом 1942 года, когда враг стоял у самых стен города на Неве, когда разгоралось битва на Волге, в Ленинграде носились самые невероятные слухи. «Масса разноречивых разговоров о конце войны и втором фронте, - записала Екатерина Глинская 21 июня 1942 года. -Упорно говорят, что война кончится в августе - сентябре. Но при нас или после нас, как говорят ленинградцы, неизвестно...».

Конца войны ленинградцы ждали как чуда... Поверили ли бы они тогда, если бы узнали, что война будет продолжаться еще почти три года? «Наступает 1943 год, миллионы людей ждут от него исполнения заветного желания -конца войны, - записала Екатерина Глинская в последний день 1942 года. - Что на самом деле он принесет?..».

Но до конца войны еще надо было дожить. «Два года Ленинград живет под гнетом смерти каждую минуту», - записала Екатерина Глинская 19 апреля 1943 года, пытаясь объяснить причину резкого увеличения в городе «психозов депрессивного толка». Опасность подстерегала каждую минуту. И это - та опасность от которой практически невозможно уберечься, та беда, которую невозможно предугадать и обмануть. Перед лицом этой угрозы человек становился абсолютно беззащитным. «Большое количество жертв среди гражданского населения, - отмечала она 17 июля того же года. - Настроение такое, что идешь по улице и ждешь выстрела в спину». И не случайно сигнал отбоя - «лучшая симфония войны», а главная мечта - выспаться без тревог и пройти по улице без страха, не боясь попасть под обстрел.

«Как хочется жить!» - постоянно, несмотря ни на что, звучит на страницах дневника. Жить, выжить, пережить эту страшное время. Хотя бы ради дочери, ведь именно она среди всего этого ужаса была главным смыслом жизни. Какими только словами не называет ее Екатерина Прокофьевна на страницах дневника - «малютка», «обезьянка», «девочка», «шантрапа». «Малютке сегодня 2 года 3 месяца, - записала Екатерина Глинская 26 января 1943 года. Забавно говорит стихи и растет это зернышко, само не знает, на какой жуткой почве, политой кровью страданий».

Осколок снаряда, застрявший в оконной раме, до сих пор хранится в семье Оксаны Викторовны Глинской как семейная реликвия. И будет храниться вечно, как память о блокаде. Страшное орудие смерти - маленький кусок железа с рваными, острыми краями...

«О том жутком эпизоде мама потом не раз рассказывала мне, - говорит Оксана Глинская. - Каким-то неведомым чувством ощутив беду, она закрыла меня спиной от града стекол, посыпавшихся из разбитого окна. Но об этом в дневнике ничего нет - мама не писала о своих подвигах, все это было само собой разумеющееся. Спасение от почти неминуемой смерти - это было просто как чудо, или знак свыше. И он наполнял еще большей жаждой жизни».

«Чудесные белые ночи, - записала Екатерина Глинская 9 июня 1943 года. -Всю ночь можно читать. Часов с 11 поднимают аэростаты воздушного заграждения, и они на фоне серо-голубого неба плавают в эфире, как дельфины. Чудесные дни и ночи, только бы жить. Хочется побродить по Неве, хочется жить».

«В мамином блокадном дневнике, действительно, нет ни вздохов, ни стонов, ни обличения, - говорит Оксана Глинская. - Мама никогда не жаловалась, что в жизни ей выпало такое испытание. Она была очень жизнелюбивым, талантливым человеком. Писала стихи, играла на скрипке, хорошо рисовала, была хирургом от Бога»...

Почти семьдесят лет пролежал в семейном архиве и дневник ленинградского журналиста Ксаверия Наумовича Сельцера. Составителю этой книги его любезно предоставила его родственница Мария Яковлевна Мурина, дочь ленинградца-фронтовика, прошедшего всю войну от простого ополченца Выборгского района Ленинграда до начальника штаба дивизии.

Про автора этого литературного произведения, озаглавленного им «Заметки в осаде"», к сожалению, известно немного: в 1930-х годах он был журналистом, газетным работником, сотрудничал в одной из ленинградских газет. Когда началась война, ему было уже за 60 лет. На своем веку Ксаверий Сельцер повидал немало - революции, гражданскую войну, сталинский мрак предвоенного десятилетия. Но это было его время, страшное и одновременно счастливое, - то, в котором он жил, и другого было не дано...

Несмотря на все трагические катаклизмы, он сохранил независимость и критичность суждений. В дневнике немало острых тем и неудобных вопросов. По всей видимости, автор был далек от раболепия перед тогдашними властями: о ее действиях он порой отзывается с раздражением и возмущением. Трудно сказать, что было бы, если бы дневник попал в руки «бдительных органов». Как известно, они не дремали даже в самые страшные месяцы блокады. Вполне возможно, Сельцера ждало бы обвинение в «пораженчестве» и «контрреволюционной агитации». Но судьба хранила. На счастье, среди тех, кто мог знать об этом дневнике, непорядочных людей не нашлось...

Ксаверий Сельцер был из поколения старых петербургских интеллигентов. Судя по дневнику, он обладал несомненным художественным чутьем и литературным талантом. Недаром его дневник читается как настоящий роман, и его главное достоинство - в том, что в нем нет ни слова неправды.

«Старая привычка писать на людях, оставшаяся у меня со времени репортерства, помогает мне сейчас, - отмечал Сельцер в своем дневнике. - Кругом и старики, и женщины, по обыкновению, „калякающие" о чем угодно, и хнычущие мамаши, а я - правда с некоторым напряжением - пишу, ловлю свои мысли и закрепляю на бумаге...» В этих воспоминаниях - живой человек, с его мыслями и думами, тревогой и отчаянием. Личные впечатления о происходящем соседствуют с раздумьями о судьбах родного города и страны. В принципе, к этому дневнику практически нечего добавить - автор все уже сказал, и нам остается только вчитываться в пожелтевшие от времени страницы и слушать голос эпохи. Читая эти записи, как будто погружаешься в трагический мир блокадного города - голод, бомбежки, смерть. И в то же время чувствуешь стойкое желание людей выжить, вопреки всему, вера в то, что весь этот кошмар рано или поздно кончится и жизнь будет другой - обязательно лучше, чем до войны...

Блокадный дневник Марии Васильевой, как и многие другие, никогда прежде не публиковался. Будучи семейной реликвией, он по сей день хранится в домашнем архиве. Составителю этой книги его любезно предоставил петербургский историк Всеволод Абрамов.

«Васильевы, наши родственники, жили на улице Достоевского, почти напротив Кузнечного рынка, - рассказывает Всеволод Валентинович. - Я часто бывал у них, слушал рассказы Марии Александровны, родной сестры моей бабушки о жизни в блокаду. В осаждённом Ленинграде она жила с двумя дочерьми Bepoй и Марией и 14-летней внучкой Олей». Одна из двух сестер, Мария, вела дневник. Она начала его 19 января 1942 года, а последняя запись датирована 18 мая того же года.

«Блокадная история этой семьи интересна и важна тем, что позволяет понять; как без запасов продовольствия, денежных средств или ценностей люди выдержали голод и выстояли в тяжелейших условиях, - считает Всеволод Абрамов. - А секрет прост: в семье, как и в любом коллективе, в тяжелой обстановке важен лидер, решающий важнейшие вопросы жизни. Вот таким лидером в семье стала; Вера Алексеевна (по мужу Савицкая), бухгалтер небольшого завода в Ленинграде. Даже я, будучи еще совсем маленьким, запомнил эту строгую до cypoвости тетушку, не терпящую нытья, капризов и прочих слабостей...».

Кроме основной работы, Вера была бойцом местной противовоздушной обороны, дежурила на крыше своего дома. Еще до того, когда начался голод, она взяла на учёт все продукты. Не всем это было понятно, но скоро Мария записала в дневнике: "Я очень благодарна нашему гению Верусе, которая сумела пресечь возгорающие наши аппетиты и всё поставила в строгие рамки дележа, и, главное, еды в строго установленное время и со всеми вместе». Второе правило Веры заключалось в том, чтобы все двигались, работали, имели какие-то постоянные обязанности. Она следила, чтобы все мылись, стирали бельё (даже постельное), мыли пол, доставали дрова для маленькой печурки, приносили воду. Благодаря этому и выжили в самую тяжелую первую блокадную зиму.

В дневнике много отчаяния и горечи, здесь нет героизма, зато есть подлинное ощущение трагедии жителей города, пытающихся выжить изо всех сил...

Первым месяцам войны посвящен дневник ленинградского школьника Дмитрия Семенова. С первого дня войны он вел дневник, сохранившийся по сей день в его домашнем архиве. Простая ученическая тетрадь, с аккуратными записями, сделанными чернилами. Тринадцать страниц убористого текста.

Когда началась война, Дмитрий Семенов окончил четыре класса 2-й средней школы Выборгского района Ленинграда. Сохранилась его школьная характеристика, выданная ему как раз после четвертого класса. «Способный мальчик, но вялый, флегматичный во время ответов. Говорит очень тихо. Быстро устает слушать, отвлекается посторонними вещами, начинает толкать соседей, заговаривает с ними или совсем забывает классную обстановку и думает о чем-то своем. Очень часто болеет. Общественные нагрузки выполняет педантично. К ребятам относится дружелюбно, но дружить начинает с самыми тихими учениками».

Может быть, в чем-то учительница была не права в отношении обычного ленинградского подростка из интеллигентной учительской семьи. Причем ребенка, без всякого сомнения, не просто очень начитанного и воспитанного на лучших образцах русской классической литературы, но и одаренного литературным и вообще художественным талантом.

Мама, Наталья Павловна Семенова, была учительницей музыки, рисования и физкультуры, вела все предметы в нулевых (дошкольных) классах. Отец, Василий Иванович Семенов, преподавал русский язык и литературу. Бабушка, Надежда Николаевна Захарова, тоже была педагогом.

«28-го июня 1941 года мне исполнилось двенадцать лет, - рассказывает Дмитрий Васильевич. - Я непосредственно стал писать все, как было, как я это представлял и видел, без какой-либо посторонней помощи. Написал немного, потом начались очень тяжелые времена, и я перестал писать. До этого у меня уже были кое-какие „литературные опыты", но они были посвящены более прозаическим вещам - например, жизнь кошки. А первые записи я сделал лет в шесть».

Сначала война воспринималась им как нечто происходящее где-то далеко, а эвакуация казалась увлекательным приключением, вроде поездки в пионерский лагерь. И только после бомбежки эшелона приходит трагическое понимание, что игры кончились, веселых приключений больше не будет, что война -страшная, безжалостная, жестокая и беспощадная - решительно и бесповоротно ворвалась в жизнь. Прежней жизни уже не будет и биться придется не на жизнь, а на смерть, причем в стороне остаться нельзя никаким образом...

В те дни Дмитрий Семенов едва не оказался жертвой трагедии, подобной лычковской. Как известно, в поселке Лычково нынешней Новгородской, а тогда Ленинградской, области в июле 1941 года попал под вражескую бомбежку эшелон с детьми из Ленинграда. Долгое время после войны лычковская трагедия умалчивалась и только в последние десятилетия перестала быть «белым» пятном истории. Хотя в самом Лычково о той страшной истории не забывали, а на могиле погибших в ту бомбежку ленинградских детей всегда лежат цветы, игрушки и конфеты...

Однако лычковская трагедия была не единичным эпизодом. Подобных случаев, когда ленинградские дети становились мучениками войны, было немало. Одной из причин тому стала роковая ошибка, точнее, фатальное заблуждение, приведшее к чудовищной трагедии. Как известно, вскоре после начала войны началась эвакуация детей из Ленинграда, однако «наверху» в первые недели войны были уверены, что опасность Ленинграду грозит со стороны Финляндии, поэтому детей отправляли в те места, которые посчитали безопасными, а именно в южные районы Ленинградской области. Поэтому большое число эвакуируемых детей попало в Демянский, Маревский, Молвотицкий, Валдайский и Лычковский районы тогдашней Ленинградской области. Как оказалось, детей везли прямо навстречу войне...

Эшелон, в котором Дмитрий Семенов в августе 1941 года возвращался из валдайской эвакуации в Ленинград, тоже попал под бомбежку. До сих пор среди семейных раритетов Дмитрия Васильевича хранится военная реликвия - осколок вражеской бомбы, попавший в вагон во время той бомбежки. А рядом - надпись, сделанная рукой отца: «Осколок бомбы, сброшенной с немецкого самолета в наш поезд на станции Бурга во время возвращения в Ленинград из Боровичей. Август 1941 г.»5.

Кроме дневника, во время валдайской эвакуации Дмитрий Васильевич делал зарисовки, где в мельчайших деталях изобразил те места, где ему довелось оказаться. И не только запечатлевал виды окрестностей, а также встречавшихся характерных личностей (портрет лавочника), но и начертил точный план под названием: «Местность, где мы жили в эвакуации. Лето 1941 г.», обозначив условными знаками селения, отдельные дома и дороги, мельницы и заводы, реки и мосты, озера и речки, поля и леса...

Джон Федулов в самом начале войны в числе тысяч ленинградских детей тоже был оправлен в эвакуацию в южные районы Ленинградской области. В июле 1941 года волею судьбы он оказался в самом пекле - на станции Лычково. Собственными глазами видел гибель эшелона с ленинградскими детьми...

Никогда не публиковался и дневник Галины Зимницкой. В год сорокалетия Победы, в 1985 году, Галина Карловна обратилась в одну из ленинградских газет, но натолкнулась на странную стену отчуждения. «Теперь так много стало воспоминаний о блокаде, - заявили ей, - что у нас есть гораздо более интересные дневники, чем ваш». Действительно, в ту пору, когда военно-патриотическое воспитание являлось одним из столпов советской идеологии, подобный дневник, в который было «слишком мало» подвигов, не вписывался в официальную, героическую трактовку ленинградской блокады.

В этом дневнике все 900 дней осады представлены глазами простой девочки-подростка. Спустя два месяца после начала войны ей исполнилось 14 лет. Война заставила ее рано повзрослеть и, конечно, она не хотела оставаться в стороне от «взрослой» жизни. Поначалу все напоминало игру, поскольку война была где-то далеко, а город жил хоть и не прежней, но еще довольно мирной жизнью. На третий день войны, 25 июня, готовили чердак к противопожарной обороне. «После работы захотелось выкупаться, смыть пот. Лежим на пляже в Озерках. Солнце печет, небо ярко-голубое». Но война и тут напоминает и себе: безмятежный зной прерывает сирена воздушной тревоги. «Я смотрю на небо: все спокойно, чисто. Вдруг на пляже появляется милиционер и загоняет всех в кусты и под деревья. Для чего? Нам кажется, что это лишнее. Нет никаких самолетов».

Но вскоре оказывается, что вовсе не лишнее. Запись от 6 августа 1941 года: «Участились тревоги. Город меняет свое лицо. Заложили мешками с песком витрины магазинов». «С каждым днем мне все труднее писать дневник, - записала Галя 15 августа. - Неужели брошу? Правда, эти дни проходят однообразно, без особых событий. Если заглянуть в наши души, то, наверняка, все хотят испытать хоть чуть-чуть боевой обстановки (бомбежки) и попробовать свое умение на раненых. Хотя это глупо».

«С продуктами стало совсем плохо, - читаем 9 сентября 1941 года. - Еда очень скудная и однообразная, а аппетит увеличивается с каждым днем». В дневниковых записях - голод и постоянные обстрелы. С крыши родного дома на Сердобольской улице, самого высокого в округе, было видно далеко. Видно все - и гибель людей под бомбежкой в парке Лесотехнической академии, и предательские сигнальные ракеты, которые неизвестный враг посылает где-то совсем рядом.

Смерть становилась повседневной, но к ней все равно невозможно было привыкнуть. И среди этого царства смерти - упорная вера, что эти ужасы рано или поздно кончатся. «10 октября 1941 года. На днях мы с мамой зашли в Выборгский универмаг посмотреть, что там есть. Увидели купальные костюмы из черного сатина с голубой отделкой и с кокетливыми резиночками на боках трусиков и на лифчике. Купили себе по купальнику. Продавщица смотрела на нас с мамой, как на чокнутых или знающих великую тайну конца войны. Нет, ничего мы не знаем, просто хотим дожить до мирных дней».

Самые пронзительные по своей трагичности записи посвящены первой блокадной зиме. «Голод сосет днем и ночью». Мысли только о том, как бы выжить в этих нечеловеческих условиях. Мать меняет на «черном рынке» вещи на хлеб. «Господи, - восклицает бабушка, - ведь это же ворованный хлеб! За такое сейчас расстрел, и ты пойдешь, как сообщница». «Понимаю, - с отчаянием отвечает мать. - Но я не могу видеть, как мы все приближаемся к смерти. Как же нам иначе выжить?»

Запись от 11 декабря 1941 года: «Днем в булочной видела ужасную сцену. Мальчишка лет десяти выхватил у старушки пайку хлеба и сразу начал есть. Женщины бросились отнимать, а он лег на пол, лицом вниз, и, не обращая внимания на обрушившиеся удары, доел хлеб на грязном полу. Самое ужасное в том, что никто не заступился за ребенка. Полежав немного, воришка встал, вытер рукавом слезы и кровь и ушел грязный, оборванный, совсем одинокий. Сейчас мне его жалко до боли в сердце. Где же я была тогда? Стояла, смотрела и молчала».

По направлению к Шуваловскому кладбищу, через Поклонную гору, жители возят на саночках гробы или зашитые в простыню трупы, «похожие на куколки какого-то огромного насекомого». На самом кладбище хоронить их просто некому; незахороненные покойники лежат за оградами и на дорожках...

И еще одна страшная картинка из той зимы. «26 декабря 1941 года. ...По дороге домой мы видели на снегу мертвую молодую женщину. Она лежала на проезжей части Лесного проспекта, видимо, упала с воза, когда сани с покойниками накренились на ухабе. Сначала нам показалось, что это лежит манекен из разбитой витрины магазина - так красива была эта женщина. На ней было темное легкое платье с глубоким вырезом. Красивые смуглые руки были сложены на груди, как у певицы. Великолепные темные волосы разметались по грязному снегу. Удивляло ее прелестное, не исхудавшее, чуть скуластое лицо с густыми ресницами. Мы с мамой стояли и смотрели с большой жалостью на эту погибшую красоту, а мимо шли люди и никто не останавливался...»

И посреди всего этого блокадного ада - возглас: «Господи, когда все это кончится?». Когда, наконец, ушла в прошлое та жуткая первая блокадная зима, казалось, что страшнее ее уже быть ничего не может, что теперь самое страшное уже позади. Вокруг продолжает множиться смерть, но жизнь все равно берет свое. Впереди - юность, впереди - первая любовь. И мысли - не только о войне. «20 октября 1942 года. Хочу пойти в Лесотехническую академию на танцы, а что надеть? Из своих прежних платьев я давно выросла». Выручила подружка, предложила свой наряд. «Я оделась и посмотрела в зеркало. Да! Я уже девушка. Сколько ни будет у меня потом в жизни платьев, это первое взрослое платье не забуду никогда».

Проходит еще один блокадный год. В нем много всего - служба в противопожарном полку, поступление в школу ФЗО. И хотя смерть от жестоких обстрелов подстерегает еще на каждом шагу, по всему чувствуется, что конец блокады уже близок.

«3 октября 1943 года. Наступление наших войск теперь не остановить до самого Берлина! Все так говорят. Настроение хорошее, приподнятое. Часто захожу в парикмахерскую на Литейном, делаю завивку щипцами». Мечты о том, что нужны модельные туфли. Нельзя же все время танцевать в чужих! Чтобы купить на «черном рынке» красивые туфельки (в магазинах их нет), приходится продать швейную машинку. Поездки на танцы и поход в кино - под обстрелами. Какой неестественной кажется теперь смерть, когда в душе царит любовь. И встреча нового, 1944 года, в кругу «кавалеров»...

Запись от 3 января 1944 года гласила: «До чего изнуряют эти обстрелы, как это все осточертело! Ведь жизнь наладилась, трамваи ходят, электричество горит, работают кинотеатры. Но обстрелы порой напрочь перечеркивают все планы, а иногда и жизнь. Как с этим примириться?» Пережить всю блокаду – и едва не погибнуть во время артобстрела в самом начале января 1944 года, всего за несколько недель до «ленинградской победы»!..

И, наконец, 27 января 1944 года. «Могучий голос Левитана: „Сообщение Совинформбюро. Полное освобождение Ленинграда от вражеской блокады!" оно, такое долгожданное и радостное известие. Вечером будет салют! Нет, не могу писать, плачу от счастья». И запись следующего дня: «Салют был грандиозный. Когда раздавался очередной залп, у меня мурашки бежали по спине, так это было торжественно и красиво. Народа было - сколько хватало глаз, многие плакали»...

В дневнике Елизаветы Георгиевны Вейде - уникальная летопись всех тех мытарств, лишений и страданий, что выпали на долю простой ленинградской девочки с Гражданки. До войны она успела закончить шесть классов. Дневник начат весной 1942 года - с эвакуации из Ленинграда на Кавказ, включает в себя оккупацию и вывоз на работу в Германию. Закончен дневник летом 1945 года. Это свидетель эпохи, позволяющий и сегодня, спустя более чем шестьдесят лет, глазами девочки-подростка увидеть и почувствовать страшную драму, навалившуюся на семью. Мы уверены, что он будет интересен читателям, поэтому привели его здесь практически полностью, без купюр и почти без редакторской правки. Это не просто летопись трагедии, это можно назвать настоящей исповедью, обращенной и к себе, и к современникам, и к потомкам...

«Были ли ленинградцы героями? Нет, это не то: они были мучениками...», - отмечал Дмитрий Лихачев. «Вторая мировая война породила три города-символа, - продолжает эту мысль Даниил Гранин. - Хиросиму - как ужас атомной бомбы, Сталинград - символ сопротивления и Ленинград - символ страдания неповинных людей».

P.S. Иллюстрациями к блокадным дневникам и воспоминаниям стали уникальные фотографии из семейных, домашних архивов, а также из альбома Владимира Никитина «Неизвестная блокада. Ленинград 1941-1944» (СПб., 2002).

1 Блокадные дневники и документы СПб., 2004. С. 237.Дневник А. И. Винокурова опубликован там же, с. 238-291.

4 Ломагин Н.А. Неизвестная блокада. Кн. 1. СПб., 2002. С. 285. 12

5 Бурга - деревня в Маловишерском районе Новгородской области и одноименная железнодорожная станция в 18 км к юго-востоку от Малой Вишеры.

Борис Иванович Кузнецов - мой отец. Родился 20 сентября 1928г.; скончался 28 ноября 2010г. За несколько лет перед смертью решил написать воспоминания о своём блокадном детсве. Скорее всего, он не успел сказать всё, что хотел, но что успел, то, успел. Он скончаля от онкологического заблевания, знал, что его ожидает, и, если что-то и пропустил, то, думаю, что остальное не вымысел, тем более, что какие-то эпизоды отец мне рассказывал и раньше. Да и перед смертью обычно не лгут, тем более своим близким, для которых эти воспоминания поначалу и предназначались. Потом папа разрешил ознакомить с частью своей (и не только своей) жизни и всех, кого это заинтересует. Так один из его рассказов и появился в интернете.

ГЕНЕАЛОГИЧЕСКОЕ ДРЕВО

С «древом» нам, Кузнецовым, не повезло: из питерских Кузнецовых мне одному довелось сохранить фамилию (четыре сестры, а брат умер в молодости).

Может быть, где-то на западе Псковщины сохранилась ветвь Кузнецовых, но я о них ничего не знаю. Знаю, по рассказам сестры Людмилы, что в Петербурге, где-то в конце XIX века, появился мой прадед, стал средним купцом, потом – мой дед Андрей. Отец, Иван Андреевич,в Первую мировую хватанул горчичного газа, где-то женился на польке – Доре, в крещении – Дарья. Жили дружно, болели туберкулёзом лёгких, делали детей. Я был последышем, шестым. Отец работал на вагоностроительном заводе, где-то рядом жили и мы. Жизнь, очевидно, была трудная – детей куча, работник – один. Мама, когда не болела, где-то работала, на работе подружилась с Александрой Александровной Фёдоровой (в девичестве – Ларина). Та приня-
ла участие в наших невзгодах и взяла к себе меня и Женю (на прокорм, наверное). Она жила с мужем, детей не было.

В 1933 году умерла мама – я её совсем не помню. Фёдоровы взяли опекунство надо мной и Женей. С тех пор мы жили в семье Фёдоровых. Для нас они стали мама и папа и в дальнейшем, для простоты, я так и буду их называть.
Родной отец успел жениться, получил приличную квартиру на ул. Чайковского, 36. Бывал я у них редко, Фёдоровы не поощряли контактов с другими родичами. Отец по болезни ушёл с работы. Он был ещё неплохой дамский портной и дома потихоньку подрабатывал на жизнь. Помню его сидящим на большом столе с выкройками. В 1937 году он умер. Помню его похороны: катафалк с конями, с оркестром, позади довольно много провожающих. Он перед моим рождениемвступил
в ВКП(б), был на «счету». Наверное, из-за этого меня не крестили, а может быть и окрестили тайно, не знаю.
В те времена так было принято – хоронили достойно, даже по Невскому проходили процессии – катафалк с конями, провожающие...
Подробности моей жизни описывать не буду. Было всякое, хорошее и горестное. Хорошего было гораздо больше. Я никогда не был голоден, лето всегда было тёплым и солнечным, были хорошие друзья. Плохо мне было, когда мама жёстко напоминала мне, что я неродной, я – «кузнецовское отродье». Женя была старше, иногда она сбегала на Чайковского, к отцу. Но её возвращали обратно.
Светлая память о моём «папе Фёдорове», Леонтии Дмитриевиче. Добрейший человек, мы с ним были на равных, друзья.
Помню, как я безучастно стоял у гроба отца и мне кто-то пытался втолковать, что это лежит мой умерший папа. А я почти радостно возражал: «Нет, мой папа живой, вот он стоит», показывая на своего опекуна.
Остальные детали моей родословной можно узнать из специально сохранённых мною анкет. Их я составил за жизнь множество. Любой переход на другой уровень сопровождался написанием анкеты и биографии. Допуски к секретным работам требовали тоже этого ритуала, ещё более подробного. А у меня сначала допуск
к «форме 4», потом «3», потом»2» и, наконец, к форме 1. Всё это меня «достало» – надо было каждый раз вспоминать всю мою раскиданную родню.
Я однажды сделал копию моих трудов и потом переписывал. Одна копия где-то лежит.
Детство кончилось, наверное, с началом войны. Об этом периоде моей жизни расскажу в следующей главе.

Война не стала для меня неожиданностью. К войне нас готовили с раннего детства. Уже во втором классе нам приказывали зачирикивать в учебниках физиономии вождей, которые оказались «бяками». В 4-м классе я уже знал, что такое иприт, люизит, фосген, дифосген и получил первый знак отличия – БГТО – «Будь готов к труду и обороне» (нет, первый был «октябрёнок»). Потом – ГТО («Готов к труду и обороне»).

Нам объясняли, что кругом – враги, что люди всего мира стонут под игом капиталистов, надо им помогать через МОПР («Международное общество помощи революционерам»). Туда вносили безвозмездные пожертвования. Была фраза «в пользу МОПРа», это когда куда-то брали деньги. Фильмы: кругом шпионы и враги народа. Песни: «Если завтра война», «Три танкиста», «Гибель эскадры», «Любимый город»... Все на нас нападают и мы всех быстро побеждаем. Жизнь – учебные воздушные тревоги (как в «Золотом телёнке», точная копия). В общем, психологически мы были готовы.

Теперь о «декорациях», в которых началась война для меня.
Мы живем на улице Жуковского дом 23, кв. 3а. Вход с улицы, 2-й этаж. Ближайшие соседи (общая первая прихожая) – еврейская семья: мама, папа и разжиревшая 3-х летняя дочка. Не дружим, иногда ругаемся. (Папа как-то раз обозвал соседку жидовкой.) На площадке еще одна квартира. Там тоже еврейская семья: Циля Марковна Кнеллер, Владимир Моисеевич Тендлер и их сын Борис. Их квартира уходит в 2-этажный флигель и переходит общим коридором к другой квартире, где живут супруги Маховы. Кузьма Ильич, крепкий мужик, воевал в «гражданку» с басмачами. Жена, волоокая армянка и сын Илья, мой друг.
Этажом выше коммунальная квартира, две русских и одна еврейская семья. Во дворе шесть русских, одна армянская и одна татарская семья.
Живём (ребята) дружно, иногда дерёмся, играем в лапту, штандер, «12 палочек», «дочки-матери», «казаки-разбойники».

Мама домохозяйничает, папа работает главбухом в 104-м отделении связи на ул. Некрасова, почти рядом с домом. Женя учится, потом (не знаю причину) стала работать на том же заводе Егорова, где работал отец, обивщицей (мебель обивала). У Жени ухажёр – выпускник училища Фрунзе, отделение подводников, Геннадий Пупков. Рослый парень из Сибири. Встречаются, в гости приходит. А я кончил 5-й класс. Школа у меня прекрасная, бывшее что-то для кого-то (Восстания, 10?). Два зала, Белый и Голубой, широкие коридоры, большие классы, хорошие учителя, нянечки сопли подтирают и пуговки застегивают.

Папа очень любил наш город. Мне думается, он-то
в нескольких поколениях здесь продолжался. Таскал меня по всем музеям, просто по улицам, где знал историю всех интересных домов.

В воскресенье 22 июня 1941 года мы вдвоём поплыли в Петергоф, на речном трамвайчике. День был тёплый, солнечный. В Петергофе я был не в первый раз, но папа умел каждый раз рассказать что-то новое. По парку развешаны громкоговорители, такие четырехгранные трубы. Народ что-то притих, сгруппировался возле этих труб. Начала не слышал, конец чётко: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами», – речь Молотова. Люди стали расходиться, мы пошли к пристани. Обратный рейс не отменили, пошли к городу. На морском канале, недалеко от Кронштадта, увидел стоящее торчком, как поплавок, кормой вверх судно. Уже после войны, случайно наткнувшись на статью о работе ЭПРОН (экспедиция подводных работ) я прочитал, что немецкие торговые суда, ушедшие из города в ночь на 22 июня, накидали в фарватер мины, и на одной из них подорвался наш сухогруз.

В городе внешне ничего не изменилось. Я очень искал признаки начавшейся войны, и увидел – по улице шагали солдаты, держа за верёвки зеленые надутые баллоны метров по десять длиной и метра два в поперечнике.

Настала некоторая напряжёнка с продуктами. Помню, идём мы с мамой по Маяковской, с лотка что-то продают. Небольшая очередь. Мама говорит: «Давай постоим». Я говорю: «Мама, ну что стоять, война скоро кончится и всё будет». Уговорил, дурак. В июле – карточная система, но открылись коммерческие магазины, по более высоким ценам. Пришёл с работы папа, говорит: «Меня взяли в армию, добровольцем». Возраст у него был уже не вполне призывной, но по линии МВД организовывали войска для борьбы с предполагаемыми диверсантами-парашютистами. И стал папа бойцом пятого истребительного батальона. Ему объяснили, что время трудное и возьмут всё равно, а доброволец будет получать почти всю свою зарплату. Это было 500 рублей. Для неработающей семьи – неплохо.

Батальон базировался на Марсовом поле (Площадь Жертв революции), в здании теперешнего Ленэнерго. На площади их обучали искусству ходить строем.
Однажды папа пришел в своей одежде, но перекрещённый пулемётными лентами (с патронами), с заграничной винтовкой с подсумком и двумя гранатами РГД на ремне. Мама возмущалась: «Ты грознее палки ничего в руках не держал, а тут вырядился». (По другим свидетельствам родственников,- Леонтий Дмитриевий и родной отец моего папы вместе воевали на Первой Мировой войне: там и познакомились. К.Д).
Папа поцеловал нас молча, и пошёл воевать. Батальон сразу бросили под Невскую Дубровку.

А Женя пошла в сандружину (боец МПВО, местной противо-воздушной обороны), на казарменное положение, дома бывала редко. Её жениха, Геннадия, выпустили из училища с дипломом, званием лейтенанта и двумя выпускными чемоданами – форма, белье. Пришёл к нам с чемоданами, а Жени нет, на службе. Дал поиграть с кортиком, пистолетом, потом пошли в «Колизей». Только сели, – тревога, нас попросили выйти, успели забежать рядом в мороженицу. Под вой сирен только налопался мороженого и отбой воздушной тревоги, пошли домой.
Воздушные тревоги объявляли часто, народ загоняли в бомбоубежища или в подворотни.

Ребятам было интересно. Когда объявляли тревогу, мы мчались в домконтору. Там стояла сирена – металлическая трость, сверху барабан с ручкой, внизу гнездо для ноги. Счастливец выбегал на середину двора и крутил ручку. Из барабана нёсся пронзительный вой. Умельцы меняли тональность, с разной скоростью крутя рукоятку. Получались впечатляющие завывания, даже при не включённой трансляции. Потом бежали
в следующий двор и повторяли «концерт».

Конец июля, тревоги пока звуковые. Коммерческие магазины еще работают. Немцы всё ближе, но явного беспокойства пока еще нет, никто не громит магазины, нет митингов протеста.

Ходил с мамой в Большой дом получать папину зарплату (500 руб.). Зашли в коммерческий магазин, там почти пусто. Купили банку чёрной икры (500 граммов). Последняя покупка вне карточек.

Потом началась эвакуация. Вызвали маму в школу, сказали, что все учащиеся эвакуируются с преподавателями, имеющими детей. Назначен день, дан перечень вещей. Мама собрала рюкзачок (самодельный), «вечная» ручка, купили электрический фонарик, которому я очень обрадовался. Чувствую себя самостоятельным. В скверике у школы толпятся ребята, мамы. Моя мама где-то побегала, выяснила, что дети многих учителей не уезжают, и вообще неизвестно, куда нас повезут. Сказала: «Боря, пойдём домой». Я был разочарован. Маму вызывали, но она сказала, что она только опекунша и поэтому... в общем отговорилась. (Их повезли, кажется, куда-то под Лугу, прямо под наступление немцев. Я так никогда и не встретил никого из ребят того эшелона). Август прошёл как-то незаметно. Мою школу сделали госпиталем, меня определили в 206-ю школу – во дворе кинотеатра «Колизей». Стал учиться в шестом классе. Ребят было мало.

8 сентября, в тихое солнечное предвечерье, болтался на дворе. Воздушная тревога, обычная. В чистом небе появились самолёты. Шли ровно, рядами. Вокруг зарявкали зенитки, между самолётными рядами расползались пушистые облачка разрывов. Понял, что это немцы, удивлялся, что все целы и идут ровно, как на прогулке. Ближе к вечеру в районе Лавры в небо поднялось огромное чёрное облако. Слух прошёл – горят Бадаевские склады, где чуть ли не всё наше продовольствие. Я не ходил, но люди, слышал, сгребали ручьи из сгоревшего сахара.

С первых дней войны в домохозяйстве был создан медпункт. Домохозяйство – три дома: 21, 23, 25.

25-й выходил углом на ул. Маяковского. Угол первого этажа до войны был «красным уголком». Это такое помещение, куда жильцы домов могли придти, почитать газеты, послушать радио (которое было тогда не у всех) или лекцию типа «Есть ли жизнь на Марсе» или про нехороших буржуев, шпионов, голодающих зарубежных наших братьев по классу. Это помещение и было отдано под медпункт. В большой комнате с зеркальными «магазинными» окнами, выходящими на Жуковскую и Маяковскую, поставили несколько застеленных кроватей, повесили шкафчик с предметами первой помощи – йод, бинты, таблетки и пр. Маму, как неработающую домохозяйку, назначили начальником этой санитарной части. По тревоге она уходила в медпункт, ждать пациентов.
8 сентября, после дневного налета, к ночи снова завыли сирены. Мама пошла на свой пост, я улёгся в кровать.

Война по-настоящему подошла к нашему дому. Грохот зениток, тяжёлые взрывы фугасных бомб, дом потряхивает. Прибежала мама, сказала, чтобы я шёл в бомбоубежище. В доме 21, дворовом флигеле, была типография с полом из железобетонных плит. В подвале под ней оборудовали бомбоубежище – поставили нары, бачок с водой, керосиновые лампы, аптечку.

Я оделся. Мама ждала. И в уши ударил нарастающий вой, почти скрежет. Мы прижались к стене, я смотрел на окно. Окна у нас были большие, высокие, занавешенные плотными зелёными шторами из тонкого картона. Дальнейшее я видел, как в замедленном показе фильма. Медленно рвётся на куски светомаскировочная штора, влетают в комнату осколки оконных стёкол, всё это на фоне багрового зарева. Кажется, самого взрыва я не слышал, просто вжался в стену. И какой-то миг звенящей тишины. Выбежали с мамой на лестницу. Коридор первого этажа, ведущий к парадной, искорёжен выдавленной внутренней стеной. Вышли на улицу. Первое – яркая лунная ночь, по всей улице в домах ярко светящиеся окна (у всех вылетели стёкла и маскировка). Справа наискосок какие-то фантастические в лунном свете развалины, в них мелькают огни фонарей, слышатся крики. Пошли в бомбоубежище, под ногами хрустит стекло.

К утру, после отбоя, вернулись домой. Стёкла все выбиты, неуют. Во дворе лёгкая суматоха – жильцы обмениваются впечатлениями. Наш дворник дядя Ваня вполне «старорежимный». Вечером запирает и парадную, и ворота. Возвращающимся после полуночи после звонка в дворницкую отпирает, получает в благодарность рубль. В праздники обходит всех жильцов с поздравлениями, выполняет мелкие ремонты – замок починить, стекло вставить...
Мама к нему: «Ваня, вставь стёкла!» Ответ слышал сам: «Что вы, мадам Фёдорова! Немцы в Лигово, завтра здесь будут, а вы – стёкла!»
Чтобы больше к нему не возвращаться: в декабре, проходя к себе домой, он заметил в бетонном кольце с песком для зажигалок завёрнутый в бумагу солидный окорок. Взял, принёс домой. Окорок оказался женским. С воплем выбежал во двор, созвал людей, чтобы убедились, что окорок вполне замороженный, не его работа. А в начале 1942 года подъехал грузовик, нагрузили с верхом всякого скарба, и дядя Ваня отъехал в эвакуацию, через Ладогу. Не знаю, доехал ли.

Вернусь к теме. С того первого дня блокады тревоги были каждый день, вернее – вечер. С немецкой педантичностью в 20.30 начинался первый налёт. С небольшими передыхами тревоги продолжались до полуночи, потом, наверное, все шли отдыхать. Народ как-то узнавал, где, как и сколько. После первой бомбежки мы узнали: в тот вечер были сброшены четыре тысячекилограммовых фугасных бомбы, одна из них попала в 5-этажный жилой дом на Маяковского. Разворотила полдома до низа и снесла полностью двухэтажное угловое здание – общежитие ИЗОРАМ (Изобразительная студия рабочей молодежи – примерно). Погибло около 600 человек – в домах и убиты взрывной волной на улицах и в подъездах.
Наш «медпункт» разбило начисто, если бы мама не пошла за мной я остался бы один.

Погиших дома родственники не дотаскивали до штабеля и оставляли на улице, вдоль ограды. Поссле начались будни блокады. Утром я шёл в школу. Ребят с каждым днем ходило меньше. В ноябре уже ходили из-за тарелки супа. Суп становился всё бледнее. Помню последний школьный суп – тёплая водичка, замутненная мукой. Заплатил 4 копейки. Школа не отапливалась, занимались в подвале, там немного теплее. Собиралась кучка ребят, кто в чём одет, один жёг лучину, учительница наскоро объясняла, что прочитать дома, и расходились. До школы недалеко – по Маяковской, налево по Невскому до «Колизея». Прохожу мимо ограды больницы им. Куйбышева. Туда свозят трупы. Возле арки с правой стороны их складируют. Штабель длиной метров 20 и высотой в человеческий рост. Многих умерледний раз, идя в школу, увидел моего одноклассника, приткнувшегося на снегу. Узнал его по огненно-рыжей шевелюре. Тоже шёл в школу. Я повернул домой, лёг в кровать и уже почти не выходил до весны, только за хлебом, за водой.
Надо сказать, что нам с мамой повезло. Окна в квартире кое-как заколотили фанерками, но жить зимой в ней было невозможно, тем более что зима выдалась жестокая – морозы под 40, электричества, керосина, воды нет. Но были друзья. Ближние соседи как-то незаметно уехали ещё до бомбежек, и больше никогда не возвращались. В семье, на площадке напротив, Владимир Моисеевич ушёл в армию. Он превосходно знал польский язык, и его внедрили в создаваемую у нас польскую армию в качестве офицера, отправили под Мурманск.

Сын его ушёл на фронт, Циля Марковна ушла на казарменное положение в госпиталь. Мать и сын Маховы ещё до войны уехали на лето к родственникам в Кашин, а Кузьма Ильич был призван в армию – сначала на фронт, но вскоре, наверное по возрасту и заслугам, был назначен комендантом в Парголово, где безбедно командовал до вторжения наших войск в Германию (там он служил тоже в качестве коменданта в небольшом немецком городе).

Обе семьи оставили нам ключи от квартир и предложили жить у них. У каждой семьи был свой угол в подвале, где хранились дрова. Мы перешли жить в квартиру Маховых. Дров хватило до весны. Когда начался голод, в бомбоубежище ходить перестали. В ночные тревоги съёживался под одеялом и слушал. Сначала, после того, как отвоет сирена по радио (трансляция работала всю войну), – тишина, потом в небе слышен характерный прерывистый гул немецких «юнкерсов», потом вступает хор зенитной пальбы, заключительные аккорды взрывов фугасных бомб. Мысли одни – пронесёт или... И снова тишина, до следующей тревоги. Утром узнавали, куда попало, если близко – ходил взглянуть. Женя появлялась редко, по ночам копалась в свежих развалинах, вытаскивая раненых, убитых, днём отсыпалась. Кормили их немного лучше, но всё равно голодно, хуже чем в армии.
Как-то заехал Кузьма Ильич (Махов) привёз немного хлеба и кусок конины – у них убило лошадь. Что-то они с мамой разругались. Кузьма Ильич вынул пистолет, кричал: «Я тебя убью!» Мама спокойно сказала: «Убивай, будет чем похвастаться после войны». Потом они обнимались, плакали. Кажется, мама зацепила его отсиживанием в Парголове.

Подошёл Новый год. Мама и я вдвоём (Женю не отпустили, или не захотела, с товарищами, наверное, лучше). У нас горит свет! Наш дом был подключён
к кабелю, питающему госпиталь (больницу Куйбышева). Пришёл дядя Гена, Геннадий Пупков, лейтенант, командир подводной лодки серии «Щ» («Щука»). Он надеялся, что Женя будет дома, а Женя не думала, что он может прийти. Принёс целую буханку хлеба, что-то ещё. Втроём встретили Новый год, в небе было тихо. Увидели мы его в последний раз. Наш флот был заперт в Невской губе, залив нашпигован минами с обеих враждующих сторон. Только лёгкие боевые корабли и подлодки пытались воевать. Наверное, в одной из вылазок за Кронштадт и подорвалась на мине «Щука» Гены.

В конце войны пришло письмо от родителей Геннадия, из Сибири. Похоронку они получили, но надеялись, зная из писем сына о его любви, что вдруг остался в Ленинграде внук... Мы написали родителям, отправили посылкой его скромное имущество.

Январь был очень тяжёлым. Я лежал в кровати, о чём-то думал, больше о еде («Ну как я мог не любить манную кашу!»). Появились вши. Беспокоили, кусали. Я как-то равнодушно отлавливал их, давил. Мама спохватилась, добыла воды, нагрела, вымыла, переодела. Надо особо сказать о маме – её характер спас нас обоих. Она установила жёсткий режим – нашу жалкую норму еды она делила на завтрак, обед, ужин. Хоть по кусочку, но три раза в день, не забегая вперёд. Многие погибли из-за нетерпения к голоду – умудрялись забирать по карточке хлеб «вперёд», а потом – ничего. Уже в ноябре 1941-го она обменяла всё, что было у нас, ценившегося в те времена, на еду. Была у неё подруга - -богобоязненная старушка из Рыбацкого, с окраины города. За папины золотые часы она отдала полмешка мелкой картошки. За папин выходной костюм что-то тоже из овощей. Помню, где-то в сентябре, пришла к нам эта старушка, пили чай. Дневной налёт, всё трясётся и грохочет, окно пробил осколок зенитного снаряда. Мы с мамой прижались к стене, а сверху осыпается кусками наш лепной карниз. Гостья спокойно сидит с чашечкой чая за столом и говорит: «Господь Бог сказал – где тебя застало, там остановись»... Циля Марковна дала нам адресок на улице Чехова, рядом. Некто Нодельман, до войны директор продовольственного магазина, вовремя оценил ситуацию и скупил в своём магазине остатки продуктов, не забыв и не обидев работников. Сходили к нему. В квартире стояли мешки с крупой, сахаром. Купили один раз 1 кг пшена за 400 рублей и ещё раз что-то, не помню. На еду мама променяла свои золотые часы, больше ничего продажного у нас не было. Я бродил по нашим трём квартирам в поисках довоенного съестного. Нашёл под столиком в прихожей нашего кота, лежащего вытянувшись в струнку. Как-то в суматохе всех дел мы о нём забыли, вроде ушёл. Видно он, почувствовав, что всем не до него, уполз в укромный угол и умер. А у Цили Марковны в буфете я нашёл банку литра на два, полную кускового крупного сахара! Она жила в госпитале, дома почти не появлялась. Знал, что это нехорошо, украдывал по кусочку, встряхивал банку, чтобы казалось больше, и под одеялом лизал этот кусочек.

В середине января вернулся папа. Обросший бородой, вполне живой. Его отозвали, потому что почтарей в городе почти не осталось – кто помер, кого призвали. Вручили ему ключи от почтовых отделений Куйбышевского района (брошенных, закрытых) и всё ведение почтовых дел в округе. Какие дела? В основном, он сидел дома и голодал больше, чем мы, после более полного солдатского пайка. Помню, как мама ловила его на поедании нашего общего запаса и очень ругала – папа плакал и просил прощения.

Но время шло к весне. Мама устроилась работать дворником – рабочая карточка (400 гр. хлеба). К слову – хорошо жилось управдомам. Это вроде начальников маленьких ЖЭК. Три дома, жильцам она (или он) получает и выдаёт продовольственные карточки на месяц. В них талончики на каждый день по 125 гр. хлеба иждивенцам и детям, 200 – служащим, 400 – рабочим. Если сокрыть умерших, а их было!.. В общем, мёртвые души кормили управдомов. У управдомов же были ключи от квартир всех эвакуированных. Там многое осталось. Люди уезжали в надежде скоро вернуться. Из нашей квартиры взяли, со знанием дела – китайский фарфор, которого было немало. (Когда-то мама служила в бонах у графини, после революции остались хорошие отношения. Графиню урезали в жилплощади и многие безделушки перекочевали и к нам. Потом её сослали вроде в Караганду, а сына – лётчика, репрессировали.) У нашей «управдомши» в самое лютое время в квартире были музыка и пляски с гостями – офицерами. С теми, кто попался, власть расправлялась жестоко. Наша управдомша исчезла незаметно, новый управдом был расстрелян (это я узнал из газеты). Он посетил квартиру профессора Беленького (в доме 25) и украл у него из библиотеки какую-то раритетную книгу. А потом, в 1942 году, когда уже стал работать магазин антикварной книги на Литейном, сдал её туда на продажу. Книга была на государственном учете. В общем грязи было много, но это ничто по сравнению с теми, кто выживал, работал, боролся.

Самые тяжёлые времена запомнились чётко, как кадры из фильма. Вот стою я в очереди за пайкой хлеба. В булочной, при свечке, продавщица вырезает талончики на хлеб, приклеивает их к листочку для отчета, отрезает от влажной чёрной буханки ломоть, кладёт на весы, прибавляет или отрезает. Сбоку от очереди стоит, покачиваясь, тень – дистрофик. Внезапный рывок, скрюченная рука хватает с весов хлеб – и в рот. Человек, или то, что он него осталось, падает на пол, рукой закрывает голову и поедает этот кусок, а ближайшие пинают его ногами...

В сентябре в бомбоубежище, познакомились с мамой и дочкой – очаровательной 4-летней девочкой, жившими в доме 21. В январе мы узнали, что мама свою дочку съела после её смерти.

Зима прошла в голоде, бомбежек сильных не было, только артобстрелы.
Весна пришла. 4 апреля, помнится, что это была Пасха, солнечный день и воздушный налёт. Били, в основном, по кораблям ВМФ, стоящим на Неве. Работали пикирующие бомбардировщики. Грохот был такой, что мы, уже привыкшие к шуму, выскочили во двор и смотрели, как, заваливаясь на крыло, падают в пике немецкие самолёты.

Помню еще налёт по госпиталям, тогда в один день были сброшены бомбы на несколько госпиталей, в том числе на нашу соседку – больницу Куйбышева.
Снаряды я не считаю, от них мы прятались под арками и в парадных – как от дождя.

С той поры прошло уже больше шестидесяти лет, по скудости памяти вспоминаю всё фрагментарно, но что вспомню – так и было.

Весна, май. Школа № 206 ожила, собрала уцелевших учеников. Мы быстро и безболезненно сдали экзамены за 6-й класс и нас направили (желающих) в совхоз «Выборжский» («Выборжец»?).

До отправки я ездил на трамвае (он уже кое-где начал ходить) на окраины (Мурино) собирать лебеду и крапиву для еды.

Совхоз. Нас человек тридцать в зале совхозного клуба. Прополка гряд. В зависимости от типа сорняков норма 200–300 м гряды в день. Хороши грядки с мокрицей – там и земля помягче, и есть можно. Берем с собой соль. Пучок травки в соль и в рот. Когда созрели овощи, жить стало сытнее, грызём морковь, турнепс, не отходя от грядки печём картошку. Помня о доме, пытаемся что-то достать в семью, прячем немного морковин и картошки под матрасы, в углы. Облава! Директор (в общем, начальник) совхоза прискакал на лихом коне (не на кляче какой-то), велел сделать обыск в нашем жилье. Подручные выгребают на землю у крыльца кучку овощей. Начальник, гарцуя на упитанном коне, поигрывая плёткой, объясняет нам, как нехорошо мы поступаем. Мы поняли. Таскали по несколько морковин и прятали уже не в доме, а в канаве, у дороги к трамваю.

Как-то работаем в поле на грядках, вдруг – самолёт, немец над нами делает круги на высоте 50–100 м. Мы притихли, затаились. Пилот, почти на бреющем развернулся над нами, высунулся, махнул рукой, кинул пачку листовок, книжек-раскладушек. В листовках – фотографии из жизни наших военнопленных. Упитанные бывшие солдаты играют с немцами в волейбол, повара на кухне пекут пирожки, в общем – санаторная идиллия. Кстати, о листовках, я их пересмотрел, такие розоватые бумажки размером с конверт. Примитив жуткий, типа комиксов. Вот некоторые «стихи», что запомнил.

Комиссар ведёт бойца биться с немцем до конца.
Но лишь немца увидал, комиссар наш в тыл удрал.
И пред нами два солдата (русский и немецкий)
Шутят, курят, как два брата.

Вспомним, братцы, как нас всех на войну призвали.
Вспомним, как политруки в бой нас посылали.
Только мы не дураки, братцы, оказались.
А при встрече со врагом в плен ему сдавались.
Мы живем в раю у Сталина
Вот уж двадцать с лишним лет,
А у русского крестьянина ни еды, ни дома нет.
Все советские учения и все бредни Ильича,
Я отдам без сожаления за два свежих калача.

Ленинградские дамочки, не ройте ваши ямочки.
Придут немецкие таночки, зароют ваши ямочки

(это по поводу оборонительных работ с участием горожан).

И в каждой листовке «Passierschain», пропуск для перехода в плен с рисунком «Штыки в землю».
За прочтение и хранение таких листков можно было поплатиться жизнью, но я где-то прятал для памяти. Мама, наверное, сожгла.

В клубе, где мы спали, крысы бегали ночью по ребятам, грызли утащенные нами овощи. Я занемог, еле ползал на грядках. Догадались измерить температуру, отправили домой. Желтуха. Переболел быстро – с такой «диетой» никакая желтуха не справится. Поехал в совхоз за «расчётом». Заработал я турнепсину, килограмма на 3–4.

Наступила вторая блокадная зима. В нашем пользовании уже было три квартиры, но управдом нам дал пользоваться еще одной, в доме 21 во флигеле.
3-комнатная, 2-й этаж, от снарядов загорожен. Вещи хозяев стащили в одну комнату, запечатали. Красивая изразцовая печь, правда, с дровами стало плохо. Поставили буржуйку, дрова добывали с папой, если удастся. Один раз стащили брошенную кем-то огромную деревянную лестницу. От хозяев квартиры осталась куча дореволюционных журналов «Нива». Читал и жёг.
Тогда некоторые школы были ведомственные. Мама «устроила» меня в школу № 32 Октябрьской железной дороги, на ул. Восстания, д. 8. Не было проблем с дровами – ОЖД подкидывала. Топили, кололи сами. И была столовая, что-то добавляли к пайку. За неимением ребят наш класс, седьмой, был старшим, так до выпуска мы и были старшими. Человек 16 нас было.

А мне исполнилось 14 лет. Я вступил в комсомол. Фашисты рядом, а у меня и сомнений нет, не страшно. Райком комсомола на Невском (во дворе нынешнего отеля «Палас», или рядом). Верхний этаж. На этаже удивительно тепло, свет. Что-то спрашивают, отвечаю. Вручают комсомольский билет, иду домой, глажу на ходу скромную серенькую книжку.

Как-то сразу стал секретарём комсомольской организации школы. Что-то полезное я, наверное, делал. Помню, как вразумлял балбесов из младших классов на предмет «ученье – свет». Своими методами...

Но я уже «номенклатура». Под Новый год комсомольский актив района собрали где-то на Пушкинской улице в тёплом подвале. Накрыты столы, у каждого – большая тарелка с мясным макаронным супом (много макарон!), большая кружка с пивом и стаканчик (100 г.) водки. У нас дома до войны всегда стояла водка в графине – папа настаивал в ней горький перец стручками, но у меня никогда и мысли не было попробовать, а тут... Я засомневался, но соседи подбодрили – раз налили, надо выпить! Выпил, всё съел. Возвращаясь домой думал, как проявить своё «пьянство». Вспомнил, что папа в праздники пел и танцевал. Я ограничился кувырканием по сугробам снега, а когда пришёл домой, удивлялся, что мама не заметила, что я пьяный. Я не выдержал, сказал маме, что я пил водку. Мама дала мне пощёчину и отправила спать.

В новый, 1943 г. мы собрались за «праздничным» столом, на столе уже что-то было и мама, на удивление папы, поставила мне рюмку, сказав примерно так: уж если комсомол ему первую рюмку налил, то и дома не грех. И что-то ещё, насчёт вовремя остановиться.

Хочу писать о 1943 годе, а возвращаюсь в мыслях
к 42-му, так много недосказано, деталей, которые в то время означали жить или не жить.

Вот я лежу на кровати почти недвижимый, вспоминаю сытые времена. Приходит Циля Марковна, говорит: «Приходи ко мне завтра в госпиталь, покормлю». Пришел в вестибюль, а там притащили с улицы умирающего дистрофика. Помню, как врач сказал: «Дайте укол морфия». Дали, он воспрянул и, кажется, его выпроводили. Госпиталь-то для военных. Циля Марковна работала там кастеляншей. Привела к себе в каморку и принесла большую тарелку супа. А как-то раз её мужу, Владимиру Моисеевичу, удалось из Мурманска переправить посылку. Помню, как она пришла к нам с нераспечатанной посылкой: «Давайте смотреть, что там...» А там были и масло, и сахар, и сыр и ещё что-то. Первое, что она сделала, на тонкий ломоток ленинградского хлеба положила толстый ломоть масла и дала мне. Я откусил пару раз и... потерял сознание.

Папа работает, категория «служащий». Это 300 г. хлеба. Довоенные дрова кончились. Ходили с папой в поисках топлива. В его ведении несколько почтовых отделений Куйбышевского района (ныне Центрального). Все они закрыты, ключи у папы. Открывали, ломали дощатые стеллажи для посылок, грузили на саночки. Везём домой. Живём уже в нашей четвертой квартире, в доме 21. Здесь у нас буржуйка, на изразцовою красивую печь дров недостаточно. Журнал «Нива» уже сожжен.

Как-то незаметно для меня умер мой старший брат Игорь, он жил на ул. Чайковского 36, с остальными Кузнецовыми. Помню только, как в конце 41-го пришла к нам одна из моих сестёр, сказала, что они очень голодают. У нас с мамой было полмешка мелкой картошки, которую мама выменяла на папины золотые часы у «подруги» из Рыбацкого. Мамы не было дома и я насыпал кулёчек картошки... Мама не ругалась, когда я ей сказал.

Из Московского района с Благодатного переулка
к нам приехали наши родственники Коптяевы, тётя Тоня и её сын, мой ровесник Володя. Муж тёти Тони, дядя Костя, до войны работал на «Электросиле», сразу с началом войны отправили на фронт политруком, и тётя Тоня скоро получила извещение, что он «пропал без вести». Район Благодатного стал фронтовой зоной, всех выселили, они попросили у нас приюта. Жили вместе около года, потом им разрешили вернуться домой. С Володей я ходил за водой к Неве, справа от Литейного моста была прорубь. Брали саночки, два ведра – хватало на два дня.

Спуск к Неве – гранитные ступени, от постоянных выплесков из ведер обледенел, ступени еле угадывались. Поддерживая друг-друга поднялись с Невы, сели передохнуть. Запомнилось как в замедленной съёмке – по обледенелым ступеням пытается вползти человек. Измождённый, почти чёрное лицо. И руки, обмороженные руки с обломанными ногтями, цепляются в обледеневшие ступени. Вдвоём с Володей как-то помогли ему преодолеть последние ступени. Лёг с нами рядом. Отдышался. Сказал, что всех по его статье (?) выпустили из Крестов – кормить нечем. Перевели мы его на другую сторону. Пошёл, держась за стену дома, завернул за угол, на Литейный.

Хорошо помню весну 1942 года. После жестоких холодов пришла бурная весна. И вот на улицах города, заваленных сугробами снега, на залитых нечистотами лестницах, дворах, появились люди. Были, конечно, призывы по радио, в газете, но и сами горожане понимали – надо чистить город. Помню как мама долбила лёд ломиком, а я лопатой соскрёбывал его на мостовую.
Ещё помню наш первый опыт огородничества.

В 1942 г. жителям города разрешили копать, сажать и даже снимать урожай. Папе дали 100 м2 где-то у Муринского, и даже какие-то семена. Мы приехали (трамвай уже туда ходил), расковыряли землю, посыпали её семенами и осенью приехали искать урожай. Не нашли.

В 1942 году на Невском был промтоварный магазин. Торговали всякой всячиной, оставшейся от мирного времени и предметами блокадного быта – коптилками (пузырёк с трубочкой, в которой фитиль), мешочками с кремнем, кресалом (стальной брусочек) и трутом – кусочком ваты. Светящиеся значки разной формы, даже с рисунками.

Итак, 1943 год. Плохо, но помню. Учусь в 32-й школе Октябрьской железной дороги. Учителя хорошей старой закалки. Я комсорг школы. Комсомольская нагрузка – ходим на Московский вокзал: чистим пути – дороги, ведущие пока в никуда, но верим, «не пропадёт наш скорбный труд». На запасных путях стоит вагон адмирала Трибуца, командующего Балтфлотом.

На урок приходят два морских офицера и очень вежливо говорят, что после нашей помощи по расчистке путей из адмиральского вагона пропала ручка из наборного оргстекла (в то время редкость) и было бы хорошо, если бы она вернулась на своё место. Кончилась эта история вполне благополучно.

1 мая я иду обедать во Дворец пионеров, как ослабленный здоровьем комсомольский актив. С ул. Жуковского на ул. Маяковского, по Невскому и до дворца через Аничков мост. Над Невским в небе разлетаются рыжие облачка – немцы бьют шрапнелью – салют для горожан. Народу, правда, не очень много – на Невском интервал между людьми в среднем метров 100. А вот на трамвайной остановке у Садовой (трамваи тогда ходили по Невскому) хуже – артобстрелом накрыло выходящих из трамвая. Дым от разрывов, тела... И я иду обедать.
К теме: очень быстро человек привыкает к страшному. Я проходил мимо гор замерзших трупов, мимо разодранных снарядами тел... Наверное, срабатывает защитный механизм, иначе как бы можно было жить после всего виденного.

В 1943 году папе дали для огорода 100 м2 около Мельничного комбината им. Ленина и 100 м2 прямо в чаше стадиона им. Кирова. На стадионе мы посадили картошку. Там, кажется, почва была – один песок, а картошка получилась хорошая, мешок или два собрали. У мельницы посадили семена овощей (где-то выдали). Ездили, ухаживали. Но стали воровать. У меня, уже имеющего опыт с боеприпасами, возник план защиты – проволоку к мышеловке, и вместо сыра – боевой патрон. Один раз сработало, жертв явных не было, а морковку мы собрали.

Как все нормальные мальчишки, любил всё что стреляет, взрывается. Узнав, что на Ржевке взорвался целый эшелон с боеприпасами, добрался туда с приятелем. И верно, какие россыпи мы там нашли. Мы ходили по грудам винтовочных патронов, по «макаронам» от артиллерийских снарядов. Набили полные мешки. Дома у меня было несколько бутылок, заполненных порохом из винтовочных патронов (и не лень было расшатывать пулю, высыпать порох). У моего друга по школе, Юры Тамарского, в его большущей квартире на Невском мы стреляли из немецкого автомата вдоль коридора в поленницу дров. В школе (да простят нас учителя) мы устраивали сплошное хулиганство: к боевому патрону на картонке крепили пулю от другого... В общем, не буду раскрывать наших технологий, но всё это в нужный момент взрывалось, грохало: взрывались печки в классе, во время уроков гасли лампочки, взлетало фонтаном содержимое чернильниц. Даже стол преподавателя иногда становился объектом нашего террора. Так что, несмотря на всё страшное, жизнь продолжалась. Люди верили, надеялись, любили, да и смеялись и шутили тоже. Вера, Надежда, Любовь нам помогали.
Обстрелы. Бомбёжек нет, не помню. Весной меня направили с группой школьников в совхоз «Парголовский». До сих пор не понял, почему из нашего класса только я туда поехал. Правда и то, что медалью «За оборону Ленинграда» был награждён (из нашего класса) лишь я.

В Парголове работалось хорошо – то ли лето тёплое, то ли здоровье поправилось. Ходили в поле через «ложный аэродром».

Теперь, когда мы едем от города к Выборгу, слева от Парголова тянуться поля, пересекаемые КАД. Здесь и был этот аэродром. Выкашивались в траве «взлётные полосы», даже стояли три настоящих самолёта (видимо, списанных), даже валялись настоящие бомбы (одну мы долго катили, чтобы положить посреди дороги). На одном из этих самолётов я как-то лежал (на крыле), наблюдая вялый воздушный бой.

Кстати, рядом, ближе к Левашово, был настоящий аэродром и дважды мне довелось присутствовать при крушении наших летунов. Однажды над нашими головами (мы жили в здании клуба совхоза) пронёсся самолёт-истребитель «Кобра» (Англия), два шасси по бокам, третье впереди, как бы завис в воздухе и рухнул метрах в 100 в лесок около клуба. Ребята подбежали, лётчик лежал в метрах 20–30 от самолёта. Буквально рядом находился полевой хлебозавод – несколько бараков, отгороженных проволокой. Оттуда выскочил офицер и, стреляя вверх, кричал разойтись. Лётчик Горячёв, его фамилию мы прочитали на обелиске – на кладбище, расположенном неподалёку от нас (теперь оно, наверное, слилось с Северным).
Из этого самолёта мы потом вытаскивали ленты снарядов и крупнокалиберных патронов. Взрывали.

Второй, тем же летом, ЛИ-2 (наши «Летающие крепости») на моих глазах вдруг резко снизился при подходе к настоящему аэродрому в Левашово, пропорол брюхом поле, переполз дорогу к станции Парголово и уселся по другую сторону дороги. Подбежав, мы увидели торчащие из стен канавы бомбы, не очень большие, еще увидели лётчика, говорящего всякие неприличные слова, а второй лётчик не говорил, но охал и лоб у него был уже забинтован. Этот самолёт увезли быстро, а первый так и остался в лесу. Я спросил у командира ЛИ-2, почему бомбы не взорвались, и он уже вполне даже вежливо, объяснил почему.
Летом 1943 мы уже не голодали. Есть хотелось постоянно, но вполне терпимо. Мы уже играли, лазали по деревьям, взрывали снаряды из «Кобры». Один раз меня навестил комендант Парголова Кузьма Ильич, принёс буханку белого хлеба, потом мы сходили к армейскому сапожнику, и он сделал мне хромовые сапожки – в то время «писк моды».

Работники хлебозавода (который был рядом с нами) подсовывали под проволоку хлеб, маскировали травой, мхом – для своих, которые потом это изымали. У нас же была своя игра – отыскать эти тайники.

Работали мы на совесть. От прополки до уборки. Тогда мне довелось ходить за лошадью с окучником – окучивать картошку. Работа тяжёлая.
К Новому году был приглашён во Дворец пионеров на ёлку. Было светло, тепло, интересно. Были подарки, был фильм «Три мушкетёра» в комедийном варианте, были в гостях союзники – американцы, англичане, вместе фотографировались.
Жизнь постепенно налаживалась. По дополнительным талонам всё чаще что-нибудь выдавалось – то американская тушенка, а то и плитка шоколада.
И наконец, январь 44-го года.

СНЯТИЕ БЛОКАДЫ

Когда вечером 27 января я шёл по Жуковской, Литейному, Белинского к Марсову полю, то уже чувствовал: происходит что-то грандиозное, момент истории.
Тогда мне казалось, что у самого города лопнуло терпение и он заговорил. Непрерывный, нарастающий гул орудий навис надо всем городом на несколько часов. Город ревел, но на улицах не рвалось снарядов, не рушились дома. Город пошёл в наступление.

К Полю стекались сотни людей, по левой стороне стояли десятки орудий, было темно, лишь мерцание синих ламп уличного освещения. И вдруг всё взорвалось, рявкнули пушки, тысячи ракет осветили всё: и город, и радостные лица. Тогда ещё не было праздничных фейерверков, но стреляло всё – и пушки на Марсовом поле, и на Неве, и непрерывные огни ракет. Ракеты пускали и специальные установки, и солдаты из ручных ракетниц – с улиц, с крыш домов. Казалось, весь город полыхает огнём, отыгрываясь за 900 дней страха.

Понемногу налаживается жизнь. Есть электричество, но нормы очень жёсткие, помнится, 4 кВт/часа на месяц. Перебрались в свою довоенную квартиру, дожили до Дня Победы. Сестра Женя стала работать медсестрой – сначала в Театре комедии, потом в поезде «Ленинград – Москва», потом на санэпидстанции, в Горздраве. Я закончил школу, поступил в ВАМУ. В 1948 году отменили карточную систему.

Память о прошлом ещё крепка, но многие детали уже стёрлись. Пропали куда-то папины письма с фронта, выброшены за ненадобностью мелкие предметы блокадного быта. Наш дом на ул. Жуковского закрыли на капитальный ремонт. Жене с дочкой Ниной дали квартиру в Весёлом посёлке. Переезд из центра города, а потом «перестройка» сломали психику моей сестрёнки, она не смогла принять новые правила жизни, войти в нее...

Свою жизнь в блокаде я вспоминаю скорее с интересом, чем с ужасом... В совокупности с моей многолетней работой в Арктике, где тоже хватало всякого, жизнь вспоминается как борьба с трудностями, а это интересно.

Прошло уже больше 60 лет, казалось бы, всё должно зарасти. Но бывает ночью, при бессоннице, вспоминаются фрагменты войны:

Вот я иду по нашей улице и впереди из фасада дома вырывается огонь, дым, грохот. Снаряд.

Мы с мамой в проходном дворе у чёрного хода в магазин увидели высыпавшуюся из мешка крупу. Немного, перемешанную с дорожной грязью. Собрали руками, потом мыли, пекли лепёшки. На зубах хрустит песок.

Проезжает грузовик, набитый замороженными трупами, везут на кладбище. Сверху сидят женщины.

Зимой 1942 г. загорелся дом 5 по Жуковской. Пожар возник на верхнем, 6-ом этаже. Дом выгорал сверху до низа несколько недель – тушить было нечем. В «Ленинградской правде» короткая статья – рабочий такого-то завода оставил сушиться валенки у «буржуйки», уснул, из-за этого дом загорелся. Рабочий приговорён к расстрелу.

На Невском (тогда еще Проспект 25-го октября), угол ул. Марата, упала очень большая бомба, но не взорвалась, ушла в асфальт глубоко. Летом 1942 года, когда уже пошёл трамвай, бомбу стали извлекать. Огородили забором, вплотную к трамвайным путям. Трамваи вдоль забора ходили «на цыпочках».
Весной 1942 года мама впервые за блокаду сварила кашу – пшённую, жиденькую. Какой вкусной она показалась!

Дрожжевой завод научился делать дрожжи чуть не из опилок. Продавались они без карточек, на вес, а также в консервных банках. Их мы жарили на сковородке. Гадость, даже по тому времени. Летом 42-го из рогатки убил ворону. Сварил. Бульон мутный, мясо жёсткое, невкусное. Несмотря на голод есть не смог.

Мальчик из нашего класса умер от голода уже в 1943 году. Он продавал свою пайку хлеба у булочной угол ул. Восстания и Невского. Хвастался толстой пачкой денег... Кстати, после снятия блокады вышло постановление – все сделки в обмен на продукты объявлялись незаконными и, при наличии доказательств, вещи и ценности возвращались владельцу. Не знаю, действовал ли этот закон.

После войны тысячи пленных немцев провели колонной по Невскому. Люди смотрели молча, особых эмоций не было. Ленинград быстро восстанавливался, работали немецкие пленные, объект огораживался забором, часовые стояли. Немцы – народ дисциплинированный: война проиграна, значит подчиняйся.
Со временем режим охраны ослаб. Однажды летом к нам в квартиру позвонили – немец, щупленький, тихий (они восстанавливали дом напротив нас). Вежливо попросил чего-нибудь покушать. Моя суровая мама насыпала ему мешочек картошки, примерно 2 килограмма. На следующий день он пришел и вернул мешочек – выстиранный, чуть ли не выглаженный. И ничего не просил, только сказал спасибо.

Таких отрывков много возникает в памяти.
Начался другой этап жизни. Учёба, интересная работа, семья, дети, внуки, старость.

Близкая память подводит, ищу очки, сидящие на носу, забываю имена давно ушедших друзей, но помню детство...
Мороженщик с голубой тележкой на углу Жуковской и Маяковского. В формочку кладёт круглую вафлю
с именами: Игорь, Лена, Боря, Дима, Серёжа, Алёша... Ложкой сверху мороженое, еще вафля – Дима, Таня, Люда...

Просим Ваших молитв о упокоении от сайта Елисеевские чтения).

От сына: Слава Богу, что отец успел за нескоьо дней до смерти исповедоваться и прчаститься на дому. Царствие ему Небесное.

P.S/ Если повествование моего папы затронуло кого-нибудь, то у меня появилась идея поведать о других интересных эпизодах его жизни, которые он мне расказывал -- о своей работе в Арктике, например.

Но это если будет желание читателей.

К сожалению, здесь невозможно вставить несколько фотографий в одном произведении, и это сильно проигрывает оформлении.

Хотя, я может ещё не разобрался в таких нюансах и такое возможно.

Всем здоровья и мирной жизни.
Дмитрий.

Среди участников тех событий, которым пришлось пережить все ужасы войны, голод, холод, потерю близких и родных, в том числе и звезды кино, театра, музыки и т.д.

Янина Жеймо

Знаменитая советская Золушка прожила целый год в блокадном городе. Несмотря на небольшой рост и хрупкость фигуры, актрису зачислили в истребительный батальон. Также как и все ленинградцы днем она спешила на работу, а по ночам шла дежурить на крыши домов, гасить зажигательные бомбы.


Янина Жеймо в самые страшные дни оставалась в городе, снималась, выступала перед бойцами с концертами, получала свои 125 грамм хлеба, поэтому спустя годы говорила: «Гитлер сделал одно доброе дело - я похудела».

Сергей Филиппов

Пересматривая военные фото тех лет, можно увидеть худого изможденного мужчину с маленьким кусочком хлеба. Это житель блокадного Ленинграда, который так похож на Сергея Филиппова. Сложно сказать он это или нет, ведь никаких данных об этом не сохранилось. Всех сотрудников Театра комедии, в котором работал актер в 1941 году, должны были эвакуировать в Душанбе.


Филиппов мог остаться в городе, но мог и уехать. Мы не беремся утверждать, что на этих двух фото изображен один человек, но поразительно сходство несомненно.

Леонид и Виктор Харитоновы

После появления на экранах «Солдата Ивана Бровкина» Леонид Харитонов стал настоящим кумиром. На экране он создал образ добродушного, скромного и обаятельного, но непутевого паренька, который полюбился буквально всем. Младший брат, Виктор Харитонов, стал актером и режиссером, основал театр «Эксперимент». Но все это случилось после войны.

Страшные события 20 века затронули и семью Харитоновых. В 1941 будущим артистам Леониду и Виктору было всего 11 и 4 года. В блокадном Ленинграде, чтобы выжить, детям приходилось есть даже мыло. По словам младшего брата, именно из-за этого у Леонида развилась язва, которая мучила его всю жизнь.


В кинохронике тех лет есть кадр с двумя очень худенькими детьми, один из них читает книгу, а другой спит на ступенях – это и есть Леня и Витя.

О блокаде на 23 минуте видео

Лидия Федосеева-Шукшина

Когда началась блокада, будущей актрисе не было и трех лет. Ее семья на тот момент жила в одной из питерских коммуналок, в которой ютилось более 40 человек. То время Лидия Федосеева-Шукшина не любит вспоминать.


Как и всем, ей пришлось пережить голод, разруху, из-за чего пришлось быстро повзрослеть. После завершения осады города мама отвезла Лиду и ее брата к бабушке на станцию Пено.

Алиса Фрейндлих

Еще одна актриса, которая на собственном опыте прочувствовала весь ужас войны и жизни в блокадном городе – это Алиса Фрейндлих . В 1941 году она только-только пошла в школу. В начале войны их дом, находившийся в самом центре Ленинграда, попал в зону интенсивного обстрела.


А зимой 41-го и вовсе был разрушен. Чтобы выжить, как вспоминает актриса, им с мамой и бабушкой приходилось варить столярный клей и заправлять его для вкуса горчицей, которую бережливая бабушка сохранила с довоенных времен

Галина Вишневская

Все 900 дней блокады будущая оперная певица провела в Ленинграде. На тот момент ей было 15 лет. Она жила вместе с бабушкой. После развода родителей, именно она взяла на себя воспитание девочки. Во время блокады юная Галя потеряла самого дорого для нее человека – бабушку.


После чего она стала служить в частях ПВО города, помогая, чем могла, в том числе и своим певческим талантом.

Илья Резник

В 1941 год, когда началась война, ему было всего три года. Илья Резник жил в Ленинграде вместе с бабушкой и дедушкой. Отец ушел на фронт, (в 1944 году он погиб), а мать встретила другого, вышла во второй раз замуж и родила тройню, от старшего сына отказалась. После того, как блокада была прорвана, семья эвакуировалась в Свердловск, а затем вернулась.


Илья Глазунов

Родился будущий художник в потомственной дворянской семье. Отец был историк, мама – в девичестве Флуг – правнучка знаменитого историка и статиста Константина Ивановича Арсеньева, воспитателя Александра II. Все члены большой семьи Ильи Глазунова (папа, мама, бабушка, тетя, дядя) умерли от голода в блокадном Ленинграде.


А маленького Илью, которому тогда было 11 лет, удалось родственникам в 1942 году вывезти из города по «Дороге жизни».

Елена Образцова

Все свои детские воспоминания оперная певица связывает с блокадным Ленинградом. Когда началась война, ей было 2 года. Несмотря на юный возраст, Елена Образцова запомнила на всю жизнь всепоглощающее чувство голода и холода, постоянные воздушные тревоги, длинные очереди за хлебом в 40-градусный мороз, истощавшие трупы, которые свозили в больницу.


Весной 1942 года ей удалось эвакуироваться по «Дороге жизни» в Вологодскую область.

Иосиф Бродский

Родился знаменитый поэт и прозаик в Ленинграде в 1940 году в интеллигентной еврейской семье. Когда ему исполнился год, началась война и осада города. Из-за юного возраста он мало что помнил об этом. В память о блокаде осталось фото маленького Иосифа на саночках. Именно на них мама его возила в булочную.


Во время бомбёжек маленького Иосифа часто приходилось прятать в бельевой корзине и уносить в бомбоубежище. В апреле 1942 года семья эвакуировалась из города.

Валентина Леонтьева

В 1941 году ей исполнилось 17 лет. Во время блокады хрупкая Валя Леонтьева вместе со своей сестрой Люсей были в отряде ПВО, помогали гасить зажигательные бомбы. Их 60-летний отец, чтобы получать дополнительный паек и прокормить, таким образом, семью стал донором.


Однажды по неосторожности он повредил руку, из-за чего началось заражение крови, и вскоре он умер в больнице. В 1942 году Валентина вместе с родными эвакуировалась из города по «Дороге жизни».

Лариса Лужина

Начало войны будущая актриса и ее семья встретили в Ленинграде. Тогда Лужиной было всего два года. Блокаду пережили не все: старшая сестра, которой было 6 лет, отец, вернувшийся с фронта из-за ранения, умерли от голода, бабушка – от осколка снаряда. Кире Крейлис-Петроваой хорошо запомнила блокаду, в 1941 году ей было 10 лет

Тем не менее, даже тогда ей удавалось шутить и поддерживать окружающих. Во время бомбежек она рисовала себе усы сажей и веселила ревущих от страха в бомбоубежище детей.

Клавдия Шульженко

Начало войны певица встретила на гастролях в Ереване. Клавдия Шульженко добровольно вступила в ряды действующей армии и вернулась в город, став солисткой фронтового джаз-оркестра Ленинградского военного округа.


Вместе с мужем артистом Коралли во время блокады они дали более 500 концертов. Своими выступлениями ансамбль помогал людям поверить в победу и не сдаться в тяжелое время. Коллектив просуществовал до 1945 года и получил множество наград.

Дмитрий Шостакович

Летом 1941 года Шостакович начал писать свою новую симфонию, которую впоследствии посвятил борьбе с фашизмом. Когда началась блокада, он был в городе и под звуки бомбежек и содрогание стен дома продолжал работать над своим произведением.


Вместе с тем помогал дежурить на крышах домов и тушить зажигательные бомбы. Подтверждение тому - фото композитора в пожарной каске, которое было помещено на обложку британского журнала «Таймс». Редакция сайт надеется, что о подвиге ленинградцев и защитников города следующие поколения не забудут.
Подпишитесь на наш канал в Яндекс.Дзен

«К началу войны мне не исполнилось еще и 7 лет. В октябре 1941-го после бомбежки и ранения мама водила меня на перевязку в поликлинике на Красной улице.

Всю дорогу она наставляла меня, что надо не плакать, когда медсестра будет снимать, а точнее отдирать старую повязку: „Стыдно плакать. Всем трудно, тяжело, больно, не только тебе, сожми кулачки и молчи“.

»… Горожане быстро съели все свои запасы в домах. Варили похлебку из плиток столярного клея… В городе исчезли все коши и собаки… Родные уходили на работу, а я оставалась одна в пустой квартире и лежала на кровати. Уходя, взрослые оставляли мне кружку с водой и маленький кусочек хлеба. Иногда за ним приходили крысы, я называла их «кисками»
".«Мы не знали другой жизни, не помнили ее. Казалось, что это и есть нормальная жизнь – сирена, холод, бомбежки, крысы, темнота по вечерам… Однако я с ужасом думаю, что должны были чувствовать мама и папа, видя, как их дети медленно движутся к голодной смерти. Их мужеству, их силе духа я могу только позавидовать.»


«Однажды в октябре мама взяла меня с собой в булочную за хлебом… Я вдруг увидела муляж булки в витрине и закричала, что хочу ее. Очередь стала объяснять мне, что это не настоящая „булка“ и есть ее нельзя, можно сломать зубы. Но я уже ничего не слышала, не понимала, я видела булку и хотела ее. Я начала вырываться, бросаться к витрине, со мной началась истерика…»
«Школы закрывались одна за другой, потому что учеников становилось все меньше. А ходили в школу в основном из-за того, что там давали тарелку супа. Помню переклички перед занятиями, на каждой из которых звучало - умер, умер, умер…»


«Мама призналась, что не могла смотреть в наши ввалившиеся глаза, и приглушив совесть, выловила однажды в подвале такого же голодного кота. И чтоб никто не видел, – тут же его и освежевала. Я помню, что еще долгие годы после войны мама приносила домой несчастных бездомных кошек, раненых собак, разных бесхвостых пернатых, которых мы вылечивали и выкармливали.»
У мамы пропало молоко, и Верочку нечем было кормить. Она умерла от голода в августе 1942 года (ей был всего 1 год и 3 месяца). Для нас это было первое тяжелое испытание. Я помню: мама лежала на кровати, у нее распухли ноги, а тельце Верочки лежало на табуретке, на глазки мама положила ей пятаки".


«С каждым днем есть хотелось все сильнее. В организме накапливался голод. Вот и сегодня, я пишу эти строчки, а мне так хочется есть, как будто я давно не ела. Это ощущение голода всегда преследует меня. От голода люди становились дистрофиками или опухали. Я опухла и мне это было забавно, я хлопала себя по щекам, выпуская воздух, хвастаясь, какая я пухлая».
«Из всей нашей густонаселенной коммуналки в блокаду нас осталось трое – я, мама и соседка, образованнейшая, интеллигентнейшая Варвара Ивановна. Когда наступили самые тяжелые времена, у нее от голода помутился рассудок. Каждый вечер она караулила мою маму с работы на общей кухне. „Зиночка, – спрашивала она ее, – наверное, мясо у ребеночка вкусное, а косточки сладенькие?“.
»Умирали люди прямо на ходу. Вез саночки - и упал. Появилось отупение, присутствие смерти рядом ощущалось. Я ночью просыпалась и щупала – живая мама или нет".


"… Мама оказалась в больнице. В итоге мы с братом остались в квартире одни. В какой-то из дней пришел отец и отвел нас в детский дом, который находился около училища Фрунзе. Я помню, как папа шел, держась за стены домов, и вел двоих полуживых детей, надеясь, что, может быть, чужие люди их спасут".


«Однажды на обед нам подали суп, а на второе котлету с гарниром. Вдруг сидящая рядом со мной девочка Нина упала в обморок. Ее привели в чувство, и она снова потеряла сознание. Когда мы ее спросили, что происходит, она ответила, что не может спокойно есть котлеты из мяса своего брата…… Оказалось, что в Ленинграде во время блокады ее мать зарубила сына и наделала котлет. При этом мать пригрозила Нине, что если она не будет есть котлеты, то ее постигнет та же участь.»
«Ко мне вышла сестра, посадила меня на скамейку и сказала, что мама недавно умерла. …Мне сообщили, что все трупы они увозят в Московский район на кирпичный завод и там сжигают. …Деревянный забор почти полностью разобрали на дрова, поэтому подойти к печам можно было довольно близко. Рабочие укладывали покойников на транспортер, включали машины, и трупы падали в печь. Создавалось впечатление, что они шевелят руками и ногами и таким образом противятся сжиганию. Я простояла в остолбенении несколько минут и пошла домой. Такое у меня было прощание с мамой».


«Первым умер от голода мой родной брат Леня - ему было 3 года. Мама на саночках отвезла его на кладбище, захоронила в снегу. Через неделю пошла на кладбище, но там валялись лишь его останки – все мягкие места были вырезаны. Его съели».
«Трупы лежали в комнате - не было сил их вынести. Они не разлагались. В комнате были промерзшие насквозь стены, замерзшая вода в кружках и ни крупинки хлеба. Только трупы и мы с мамой».
«Однажды наша соседка по квартире предложила моей маме мясные котлеты, но мама ее выпроводила и захлопнула дверь. Я была в неописуемом ужасе - как можно было отказаться от котлет при таком голоде. Но мама мне объяснила, что они сделаны из человеческого мяса, потому что больше негде в такое голодное время достать фарш».
«Дед сказал отцу, уходившему на фронт: „Ну что, Аркадий, выбирай – Лев или Таточка. Таточке одиннадцать месяцев, Льву шесть лет. Кто из них будет жить?“. Вот так был поставлен вопрос. И Таточку отправили в детский дом, где она через месяц умерла. Был январь 1942-го, самый трудный месяц года. Плохо было очень – страшные морозы, ни света, ни воды…»
«Однажды один из ребят рассказал другу свою заветную мечту - это бочка с супом. Мама услышала и отвела его на кухню, попросив повариху придумать что-нибудь. Повариха разрыдалась и сказала маме: „Не води сюда больше никого… еды совсем не осталось. В кастрюле одна вода“.От голода умерли многие дети в нашем саду - из 35 нас осталось только 11».


«Работникам детских учреждений пришло специальное распоряжение: „Отвлекать детей от разговоров и рассказов о пище“. Но, как ни старались это делать, не получалось. Шести- и семилетние детишки, как только просыпались, начинали перечислять, что им варила мама, и как было вкусно».


«Недалеко, на Обводном канале, была барахолка, и мама послала меня туда поменять пачку „Беломора“ на хлеб. Помню, как женщина там ходила и просила за бриллиантовое ожерелье буханку хлеба».
«Зима 1942 года была очень холодная. Иногда набирала снег и оттаивала его, но за водой ходила на Неву. Идти далеко, скользко, донесу до дома, а по лестнице никак не забраться, она вся во льду, вот я и падаю… и воды опять нет, вхожу в квартиру с пустым ведром, Так было не раз. Соседка, глядя на меня, сказала своей свекрови: „эта скоро тоже загнется, можно будет поживиться“
.»Помню февраль 1942 года, когда первый раз на карточки прибавили хлеба. В 7 часов утра открыли магазин и объявили о прибавке хлеба. Люди так плакали, что мне казалось, дрожали колонны. С тех пор прошел уже 71 год, а я не могу войти в помещение этого магазина".


«А потом весна. Из подтаявших сугробов торчат ноги мертвецов, город замерз в нечистотах. Мы выходили на очистительные работы. Лом трудно поднимать, трудно скалывать лед. Но мы чистили дворы и улицы, и весной город засиял чистотой».
«Когда в пионерский лагерь, где я оказался, приходила почта, это было великое событие. И мне пришло долгожданное письмо. Я открываю его и замираю. Пишет не мама, а моя тетя: „…Ты уже большой мальчик, и ты должен знать. Мамы и бабушки больше нет. Они умерли от голода в Ленинграде…“. Внутри все похолодело. Я никого не вижу и ничего не слышу, только слезы льются рекой из широко раскрытых глаз».
«Работала я в войну в семье одна. Получала по 250 граммов хлеба. Мама и старшая сестра со своей маленькой дочерью лишь по 125 граммов. Я худела, мама худела, племянница худела, а сестра пухла. Я в 17 лет весила немногим более 30 кг. Утром встанем, я каждому отрежу по полосочке хлеба, припасу по маленькому кусочку на обед, остальное - в комод… Снаряд весил 23-24 килограмма. А я маленькая, худенькая, бывало, чтобы снаряд поднять, сначала укладывала его на живот, потом вставала на цыпочки, на фрезерный станок ставила, потом заверну, проработаю, потом опять на живот и обратно. Норма за смену была 240 снарядов».